Напиши мне о галчонке. Записи на железнодорожных билетах
Шрифт:
– А что местные? Не досаждают? Много ли здесь алкашей? – Задаю животрепещущие вопросы, интересующие меня.
– Да, нет, не много, но есть, – отвечает поселенец. – Попробовали, было, покачать свои права, но мы их быстро урезонили. Вроде, теперь, ведут себя спокойно. К тому же Петро, он, практически, безобидный человек.
– Божий человек, если судить по Толстому. Сестра Андрея Болконского, опекалась такими людьми, – догадался я, перечитывая знаменитый роман.
Мы зашли на мою страничку, на одном из литературных сайтов.
Перед самым моим отбытием, неожиданно, явился Петр со своей женой Ольгой, и пятилетней дочуркой. Дочурка была самим воплощением их красивой трепетной любви этих духовных
Я читал их, как открытую книгу, в которой рассказывается о том, что мы потеряли навсегда, запутавшись в цепкой паутине сложных социальных отношений, пройдя все стадии метаморфоз – расслоений, – усложняя и без того сложные отношения между собой. Они были воплощением того естественного мира, который мы потеряли навсегда. Они вернулись туда, чтоб жить в любви ко всему живому…
…Напоследок, Петр протягивает мне сверточек со снедью. Я не могу ему отказать, насколько естественным выглядит его желание сделать человеку добро, лишив этого, я, уверен, сделаю ему очень больно. Я вижу насквозь эту жизнь, – эта пища скудная, рассчитанная на минимальное количество калорий, необходимая дневная норма для поддержания духа в теле, – остальное додаст дух земли – Природа.
Я жил подобной жизнью долгие годы, и не мог отказать ему в том, чтоб он, лишний раз, проявил свою доброту. Уходя по дороге, я долго ощущал на себе их взгляд, полный человеческого участия и достоинства. Смог размотать сверток, только оказавшись на остановке, где еще полчаса вынужден был ожидать проходящее маршрутное такси, чтоб добраться, прямиком, на Киев (оказалось, что можно добраться и так). В свертке оказались два пресных пшеничных коржа, – выпеченные прямо в золе, – и вкусные сушки, из диких яблонь и груш.
2010
Егоршин
Стоя во дворе, я услышал из-за забора, с дороги ведущей к Сейму, знакомый с детства голос Егоршина. По-уличному – Петьки. С разлитыми в его голосе, нотками, какой-то теплой (немного наигранной) бодрости:
– Здравствуйте! Приехали в гости?.. – Он, ко всем уважительно обращался на «Вы», не соизмеряя возрастов. И, сразу же, безо всяких обиняков, за этими словами, последовало: – А я Вашей маме помогал! Носил ей картошку в погреб!
Повернувшись, я обнаружил возвышающуюся над забором голову, покрытую незаменимым здесь картузом-«шестиклинкой», изделием славной Конотопской швейной фабрики, имеющим надежный спрос на протяжении полувека; под ним угадывалась обширная лысина. Скуластое лицо настоящего русака, светилось неподдельной кротостью. Егоршин, был невысокого роста; худощавый мужичонка, выглядящим под шестьдесят лет. Его слова прозвучали, как пожелание попасть ко мне в гости, чтоб выпить чарку горилки.
Прежде чем, попросить его за стол, мне предстояло вытряхнуть с головы целый ворох накопившихся забот, которые преследовали меня в селе. Мать серьезно доставала колхозная быдлота, пытаясь заставить ее освободить собственную хату, в пользу сестры. (Еще впереди предстояло пережить похабное судилище и жестокий раздел небольшого жилища, – а, пока, вся местная школота, подогреваемая тёткой, донимала мать своими сплетнями).
Мне часто приходилось курсировать между селом и Конотопом, где я работал на одном из многочисленных заводов. Мать, слепую и немощную, с трофическими язвами на ногах, постоянно стремились выставить на улицу. После смерти бабушки, не осталось завещания. Мать жила вместе с ней; с моим старшим братом и его женой с сыновьями. Тетка появлялась наездами, больше времени предпочитая оставаться в Конотопе, у собственной дочери. Навевая, матери, что она вернется насовсем, и они заживут вместе; всякий раз все глубже забивая клинья раздора, между матерью и ее невесткой. Брату пришлось отделиться, чтоб только избавиться от начавшихся семейных ссор. Мать чем смогла тем помогла своему сыну; в основном, деньгами. Таким образом, тетка расчищала дорогу к захвату. Потом, заручившись поддержкой местных деятелей, при поддержке тогдашнего председателя сельского совета, Вани Черного, проживавшего напротив, мать заставили подписать «добровольный раздел» – она получила: комнату, без выхода на улицу. Сестра сразу же дала ей понять, что матери нет места в ее жизненных планах, и начала, планомерно, «выживать» мать из жилища.
Когда я появлялся в селе, тетка нарочито, провоцировала скандал: «бегала по улице», «встречая» по дороге якобы к своему сыну колхозных подружек, таких же сплетниц-доносчиц, какой была и сама у колхозных начальников. Это ее стихия: наговоры, заговоры, приговоры, наветы! Она имела в селе незыблемый авторитет, особенно, у начальников-сексотов. Я наивно полагал, как всякий идеалист-романтик, стремящийся попасть в литературу из центрального входа, что времена наступили иные, и этим она ничего не добьется. Кем только они меня не пытались уличить! В наркомании! В том, что я оставил сироток в России! Даже… в педерастии (без такого обвинения перечень мнимых грехов выглядел бы неполным). Доносы ее дочки, читали мне, все те же, конотопские милиционеры. Эти две, прожженные, б***и, просто бесновались на глазах, в одуревшей от сплетен, колхозной толпы. А меня, тогда, все больше мучили другие, литературные, проблемы. Меня долго не печатали; о причинах я могу лишь только догадываться. Хотя ответы из московских редакций, таких как «Литературная Россия» и «Литературная учеба», согревали мое самолюбие. Это держало меня в колее, и заставляло дальше трудиться над своими текстами. Время горбачевской перестройки, я считаю, самое лучшее для оправдания юношеских надежд! Тетка, в очередной раз, разобрав печку, до смерти напугала мать, что пообещала что «забьет дверь». Такое право, похоронить мать в собственной хате, мог дать только конотопский суд (самый гуманный суд в мире! ).
Короче, пока тянулась вся эта волокита с судами, мне приходилось, после работы, отправляться в село. Тетка, обычно, «убегала к своему сыну Боре», по дороге «встречалась с Парасиной (такой же сплетницей)», которая должна была выступить на суде, в качестве свидетельницы «теткиных, непомерных, страданий». Это надоедало, но я вынужден был дежурить возле матери.
Я помнил Егоршина еще с детства, как незаметного и скромного труженика колхозного зернохранилища. В годы школьной учебы, в колхозном селе, мне, приходилось отрабатывать «трудовую четверть» в колхозе, именно в зернохранилище.
Основная часть моих сверстников, пристраивалась на сенокосе; на лошадях «тягали копыци».
Жил Петька на Москаливке: со своей женой, сыном и невесткою-россиянкою. Его российский выговор, не смогла покоробить даже агрессивная среда употребляемого в этой местности суржика, который давно уже доедал его украинского собрата. Чтоб закончить Петькин портрет, надо обязательно упомнить старые запыленные кирзовые сапоги, которых он никогда не снимал; невзрачный пиджачишко за шестнадцать рубликов купленный в местном сельпо, в котором, он, на 9 мая, неизменно торчал под сельским обелиском, в когорте таких же ветеранов, одетых в сохранившиеся военные френчи. Его медали, мне, почему-то, не запомнились.