Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
— Капитан Лонги мой кузен.
Ни один мускул не дрогнул на лице человека за перегородкой.
— Ваш кузен?
— Да, я приехал из Америки, из Бруклина.
— Ах, из Бруклина!
Он схватил телефонную трубку, и мне показалось, его глаза увлажнились. Через минуту мы были в лифте, при выходе из которого нас уже встречали три-четыре полковника, два генерала и секретарши. Сложив под подбородком руки, они с умилением наблюдали, как капитан Лонги обнимает Винни, — итальянцы легко делятся на актеров и зрителей. И это в самом центре военного ведомства Италии. В течение получаса братья обменивались семейными новостями: кто умер и в каком сражении, кто по возрасту, кто по болезни. Наконец генерал приказал капитану отвести нас пообедать и за салатом спросил, нет ли у Винни случайно своего человека в «Паркере», в американской компании по производству ручек: если что и пользовалось в Италии в 1948-м огромным спросом, так это прекрасные ручки «Паркер». В Неаполе наладили местное производство, но люди быстро разобрались, что к чему…
«Так наступает конец света», — вертелось у меня в голове, когда мы шли по набережной Неаполя, вдоль которой
Стоит ли говорить о непристойных неаполитанских анекдотах. Приходской священник заглянул к одному из своих прихожан. На второй этаж тянулась длиннющая очередь соседей, с каждого из которых хозяин брал по центу, допуская в спальню посмотреть на свою юную незамужнюю дочь, которая родила чернокожего ребенка. В Неаполе были расквартированы американские войска, среди солдат попадалось немало негров, поэтому черный ребенок у белой женщины был явлением скандальным, но в то же время необычным, сродни чуду. Священник, конечно, возмутился. «Очень плохо, что ваша дочь не венчана, но еще хуже, что вы потеряли всякий стыд, набравшись наглости наживаться на ее несчастье!» На что незадачливый папаша, отозвав проповедника в сторону, прошептал: «Не бойтесь, падре, это не ее ребенок».
С Италией было покончено. На выезде из Рима на заднем дворике располагался импровизированный ресторанчик с четырьмя-пятью хромыми столиками и зазывной рекламой: «Входите! Ешьте! Здесь еще никто не умирал!» Больше всего люди ценили, что выжили, а не умерли — некая аристократия уцелевших.
Совсем иной тип уцелевших обитал на продуваемой ветрами набережной Мола-ди-Бари. Мэр города рассказал нам, что в роскошных виллах на Адриатике, которые были построены ныне бежавшими или угодившими за решетку видными фашистскими чинами, проживали ebrei, евреи из немецких концентрационных лагерей. Винни разузнал, как туда попасть, о чем итальянцы говорили крайне неохотно, особенно с чужими, ибо англичане давили на правительство, чтобы оно запретило евреям из концлагерей въезд в страну или по крайней мере не выделяло средства для транспортировки в Палестину. Поэтому жители Мола-ди-Бари и Бари делали вид, что ничего не знают. Мы отправились туда вечером. Сотни беженцев ютились в двух десятках просторных палаццо, причем даже в коридорах люди жили чуть не на головах друг у друга. Войдя, я испытал чувство, которого не доводилось переживать, — в воздухе была разлита атмосфера враждебности, возникало ощущение, будто тебя нет или ты прозрачный. Женщины прятали глаза, делая вид, что занимаются ребятишками, мужчины и подростки проходили мимо, будто ты невидимка. Я понимал, что стоит сделать одно неосторожное движение, и от меня останется мокрое место. Подойдя к двум небритым, но опрятным парням, смотревшим на меня с нескрываемым опасением, я постарался объясниться с ними на английском. Винни перешел на итальянский, наконец, я вспомнил несколько слов на ломаном идише вперемежку с немецким и пожелал им всего наилучшего, признавшись, что сам еврей. Их не интересовали мои проблемы, а я ничем не мог им помочь. Они мечтали только попасть на корабль, отплывающий в Палестину, и навсегда покинуть европейское кладбище. Их недоверие, как кислота, брызнуло мне в лицо: я обращался к обуглившимся головешкам, железной окалине, скелетам с глазами. Долгие годы ушли, чтобы понять, почему я не бросился разделить их участь, ибо они были прямые жертвы катастрофы, которую я как писатель различными способами всю жизнь пытался предотвратить. Когда я вспоминаю этих не нужных ни одному цивилизованному государству людей на темной веранде, в ожидании корабля неотрывно смотрящих на горизонт и знающих, что их присутствие нелегально, а британские дипломаты угрожают нажать, у меня исчезает ощущение собственного тела, как будто я отрекаюсь от самого себя, и вновь возникает стыд, что я не понял, насколько мы родственны.
Такой же зияющей раной живет во мне первое известие о Хиросиме. Как я мог восторгаться этим? Радоваться, что война наконец окончена? Гордиться возможностями человеческого разума, читая о том, как продвигалась работа над атомной бомбой?
Откуда эта слепота? Придет день, и я пойму: мы смертны, ибо не способны к сопереживанию.
В сугубо итальянской фамильярной манере Винни поинтересовался у швейцара в гостинице, где бы мы могли пообедать. Иностранцы все еще были в диковинку в «Отель де Пальм», поэтому наш вопрос его озадачил. В Палермо работал один-единственный ресторан на другом конце города, да и тот открывался только по вечерам. В этом не было ничего удивительного, ибо даже здание нашей гостиницы стояло наполовину разрушенное — в него когда-то попала американская бомба. Европа напоминала не очень молодого консьержа во фраке со стоячим воротничком, замусоленным галстуком серого шелка и обломанными ногтями. Холл, причудливо украшенный полуарками на массивных колоннах, за которыми легко было назначать приятное свидание или вести сомнительные деловые переговоры, неожиданно упирался в большую плотную коричневую занавеску, которая отделяла разрушенную часть здания.
В разговор вступил морской капитан, человек помоложе и посовременнее. Он сказал, что обедом нас в ресторанчике, пожалуй, накормят, но его трудно найти, так как в окнах нет вывески. Держа ладони вертикально, он объяснил, как пройти по разрушенному городу. Если не считать чашки кофе на завтрак, мы не ели со вчерашнего дня, когда нас покормили сицилийские рабочие, с которыми мы плыли на пароходике через Мессинский пролив, благо у них оказалась с собой какая-то снедь.
С улицы гостиничные окна блестели так, что невозможно было смотреть. Это свидетельствовало о неукротимой тяге к жизни, хотя сбоку у стены лежала гора бута с обрывками дорогих обоев, а гипсовые виноградные лозы украшали заложенные кирпичом дверные проемы. При каждом шаге вздымалось облако цементной пыли, отчего брови становились седыми. Повсюду что-то строилось: люди сновали по лестницам вверх и вниз, таская бадьи или ведерки с раствором. В одном месте довелось увидеть, как по лестнице карабкался в белом фартуке официант с кофе и хлебом на подносе обслужить какого-то важного клиента. Нагруженный металлическими перекладинами осел норовил укусить за руку мальчишку, который понукал его переступить через гору бута. Небольшой, отчаянно чихающий фиатовский грузовичок грозил вот-вот перевернуться, так он парусил, нагруженный сверху футов на двадцать. Всем командовали усатые дамы-регулировщицы в черном. Их хриплый баритон разносился по округе, особенно когда они распекали шестнадцатилетних девчонок, в виде наказания отсылая их навсегда домой. В окне второго этажа женщина держала в руках малыша, показывая городу одного из его обнаженных божков. В Палермо, в отличие от Неаполя, не было проституток. В развороченной гавани с торчавшими из воды обломками волноломов у поваленной пальмы трудился эскадрон коричневых крыс, которые не обратили на нас никакого внимания, будто у них было специальное разрешение муниципалитета. Солнце играло в воде, небо было безоблачно, поодаль стоял одинокий грузовой корабль, оттуда в барки сгружали мешки с американской пшеницей, за счет которой город только и жил. До всеобщих выборов оставались считанные недели, посему американский посол посетил здешние места и произнес речь, во время которой, рассказывали, взял пригоршню зерна и посыпал голову какому-то сияющему мальчонке, объяснив то, что все и так понимали: если победа достанется коммунистам, поставки будут прекращены. Лишнее доказательство того, что с Италией, попрошайкой и проституткой, было покончено, как таковая она перестала существовать. То тут, то там слышалось цоканье копыт — по мере того как страна все больше сползала в прошлое, из девяностых годов ушедшего столетия появилась carrozza, повозка. Люди неутомимо сновали по лестницам вверх и вниз, как будто у итальянцев было национальное пристрастие к жидкому цементу, которым они восстанавливали и отделывали на солнце стены.
Ресторан оказался единственным отстроенным зданием посреди разрушенной маленькой площади и действительно стоял без всякой вывески. Войдя с залитой солнцем улицы, мы поначалу решили, что все восемь или десять столиков, покрытые белыми скатертями, пусты. Хозяин, первый толстяк, которого довелось увидеть в Италии, вынырнул из-за голубой хлопчатобумажной занавески и вроде бы даже выразил удивление. Он нервно спросил, что мы собираемся есть, как будто мы у него были первые послевоенные посетители. Присев, я оглянулся и увидел, что около стены сдвинуто в ряд с дюжину столов, за которыми молчаливо восседают какие-то люди. Поразил их пестрый социальный состав: около крашеной платиновой блондинки из кабаре с глубоким волнующим вырезом приютилась шатенка, рядом восседала сицилианская матрона в черной косынке, румяный четырнадцатилетний пацан, трудяга крестьянского вида в хлопчатобумажной рубахе, между плотным рабочим и бледным бизнесменом с густыми усами — худосочный очкарик, то ли журналист, то ли интеллектуал; два ухарского вида гангстера с холеными усиками и еще одна проститутка с жемчугом в волосах около интеллигентного вида мужчины, похожего на домашнего врача…
Кроме них, в ресторане никого не было, они бесцеремонно разглядывали нас в тишине. Все теперь поменялось: мы актеры, а сицилийцы — зрители. Меню тоже было не без сюрпризов: баранина с ягнятиной, чего ни разу не доводилось видеть по всей Италии. Даже в Риме и Неаполе самое большее, на что можно было рассчитывать, — это рыба и дичь. Хозяин с довольным видом привычным жестом потер руки, хотя во взгляде сквозило напряжение, повернулся и вышел — чуть было не написал «со сцены» — за занавеску.
Изучая меню, Винни побагровел, как свекла, и все никак не мог от него оторваться. Потом произнес почти одними губами:
— Не оборачивайся, не представляешь, кто за тобою!
— Муссолини.
— Хватит выпендриваться, это серьезно.
— Король Виктор Эммануил. Бальзак. Луис Мейер.
— Луки Лучано.
Как и все, кто читал газеты, я знал: прокурор по специальным делам Томас Дьюи предъявил ему обвинение в том, что он возглавляет мафию, совершил несколько тяжких убийств, содержит публичные, игорные дома, замешан в рэкете, и добился, чтобы его выслали в Италию. Поначалу казалось, у Дьюи ничего не получится, но когда он выиграл процесс, то стал национальным героем. Думали даже, что его вторично выдвинут кандидатом на пост президента от Республиканской партии и он сможет победить Трумэна. Лучано был королем воров, настоящим монстром, чудовищем с рогами.
— Не ешьте эту дрянь.
Услышав бруклинский акцент, я поднял голову и увидел знакомое по фотографиям лицо, которое не забудешь.
— Подай им мой обед, — бросил он хозяину, и тот, счастливый, что обстановка наконец разрядилась, бросился исполнять поручение, в то время как Лучано пододвинул стул и уселся за наш стол.
— Чолли! Неужто ты!.. — Винни протянул руку Лучано, которого звали Чарли, будто не зная, как справиться с охватившей его радостью. При этом на его лице выступила испарина.