Нарушитель границы
Шрифт:
— Айм эфрейд, не смогу здесь… Это надо было пережить — плач рядовой голландской девушки на пороге типичного ленинградского сортира. Позор прожег меня насквозь, и вместе с чувством унижения мне открылась вся бездна нашего падения. Ну, как, как мы позволили, чтобы нас довели до подобного сортира?
— Описаюсь сейчас, — сказала Анс.
— Потерпи, родная, — попросил я, и, обнявшись и плача от унижения, мы побрели во тьму, у нас был Эрмитаж, и Рембрандт в нем, но это не могло утешить интуристку. На кухне я заложил дверь изнутри никелированной ножкой табурета, расстегнул на ней джинсы, стащил их с бедер вместе с трусиками и пригласил взобраться попой на край раковины — снаружи чугунной, но внутри эмалированной. Держалась все это очень непрочно, и я из последних сил подпирал и девушку, и раковину. Она уже пописала, но почему-то не слезала, не давая повернуть кран:
— А почему тут целых пять газовых плит? Под ее тяжестью я испытал смертную истому. Не вдаваясь в объяснения того, что нормальному человеку объяснить нельзя, я сунул поскорей свою голову под ледяную невскую воду. Я приходил в себя так долго,
— Такой мокрый, — всхлипывала Анс, вытирая меня своей рубашкой, которую ей пришлось для этого расстегнуть и распахнуть. — Такой юный, такой красивый и такой несчастный!
— Потому что у меня бабушка умерла, — вспомнил я и стал давиться слезами жалости к себе.
— Папа-мама хоть есть?
— Никого, только бабушка. Была. И была больше, чем бабушка, андерстэнд ми?
— Я на тебе женюсь и увезу тебя отсюда, хочешь? Бедный русский мальчик! Бедный Петербург! Бедная Россия… О, как мне плохо, Боже мой, зачем я сюда приехала? Но мы уедем вместе, да? Тебя как зовут?
— Ничего не понимаешь… Я сейчас уезжаю.
— Уезжаешь? Куда?
— В Москву.
— Нет, лучше в Амстердам. Как тебя зовут? А хочешь, в Калифорнию? Вся жизнь у тебя впереди.
— Жизнь впереди, только смысл позади… И пепел.
— Какой пепел?
— Пепел, — бормотал я, — в сердце стучит. Люблю его. Ничего, кроме пепла… Вольф, где же мой саквояж? Вольф, запрокинув голову, смотрел на меня перевернутыми стеклянными глазами.
— Умираю, — простонал он. — Уотс ронг уиз ми?
— Это анаша. Не кури больше.
— Буду курить. Это — Совдепия… Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй. Но надо бороться. Тинеке права: «Винтовка рождает власть». Раздайте патроны, поручик Голицын, корнет Оболенский, седлайте коня… Трехлинейку мне, друг Алексис! Тульчаночку мне нашу! образца 1891 года! Я в одиночку Зимний отстою, большевикам не сдам я остров Крым!.. Куда ты?
— Я в Москву.
— А эти… Нидерланды?
— В «Европейскую».
— Прощайте, Нидерланды! Надеюсь, понравился вам Ленинград. А что от нас останется, когда на нас сбросят ядерную бомбу? Знаете, нет? Такой наш местный анекдот…
— И Вольф ответил:
— Петербург.
Глава первая:
Все, что стремится ввысь, должно сойтись
Утром я соскочил на перрон вокзала, который назывался Ленинградским. С уроков географии мне помнилось что-то хвастливое про «порт пяти морей», но морем и не пахло. Воздух здесь был совсем другой — какой-то евразийский. Было еще рано, но народу… Метро было куда помпезней нашего, и в нем я потерялся. Битый час добирался до станции «Проспект Маркса», а там еще блуждал подземными переходами, всякий раз выныривая на поверхность не в том месте — то возникал у Исторического музея, то у гостиницы «Москва», то на улице Горького, но не на том углу, где «Националь», а на противоположном — под аптекой. Жара, бензиново-выхлопной угар, могучий сталинский ампир и такая прорва народу, будто все эти столичные миллионы нарочно вышли на улицы, чтобы сбить меня с толку. Восемь миллионов! Плюс миллион «гостей столицы» — которых, впрочем, от местных я не очень отличал.
Гомогенная масса. По сравнению с питерской — до свирепости напористая. Пуская в ход локти, масса эта перла целеустремленно и молча, когда же говорила, то ухо так и резало московское их аканье — нарочитое, как «на театре». Когда я появился там, где мне было нужно, солнцепек вошел в такую силу, что под ногами стало проминаться. Группа ценителей осматривала золотистый «роллс-ройс» с британским флажком. Плавящимся асфальтовым берегом огромной Манежной площади, по ту сторону которой зеленел сад на фоне зубчатых стен Кремля, спустился мимо отеля, мимо «Интуриста» и какой-то ротонды с колоннами к чугунной решетке, за которой было здание Московского Государственного университета имени М.В.Ломоносова. Пора сказать, что архитектурно я не равнодушен. Не говоря про привычный внешний мир мой, созданный итальянцами и французами, «застывшая музыка» окружала в детстве и дома. Дед, которому происхождение и тюрьма закрыли путь к образованию, каким-то образом исхитрился все же получить диплом. Под конец своей жизни (и в начале моей) дед служил в архитектурно-проектном бюро на улице Росси, страстно предаваясь делу реставрации минувшего. Немало времени провел я рядом с ним за чертежной доской, наблюдая, как возникают на ватмане петербургские фасады. Поэтому, примерно представляя, что ожидает меня в столице СССР, я заранее готовил себя к хладнокровной непредвзятости. Но здание произвело впечатление, скорей, благоприятное.
По-московски приземистый и тяжеловесный, трехэтажный дом с портиком, как о том извещала мемориальная доска, был построен нашим Казаковым в конце XVIII века, сгорел во время пожара 1812 года и восстановлен архитектором Жилярди. Согласно канонам классицизма, в виде буквы «П». Внутри волнующей этой буквы — за решеткой и деревьями — щебетали абитуриентки. Глаза мои стали разбегаться. Но в предстоящем джазе были не только девушки. Вот стоит еврейский мальчик, насупленный и собранный. Вот, по контрасту, альбинос — восторженно моргает на памятник эмигранту Герцену. На одной из скамеек, обращенных спинками к решетке с кованой символикой на темы света, разума и просвещения, сидела пара вроде нас с Вольфом, медальный красавец постарше, вид снисходительно-менторский, делился чем-то с младшим, завернувшим рукава своей жаркой синтетической рубашки и восхищенно приоткрывшим рот; долетело: «Да все берут…» Речь вряд ли там идет про взятки. Описав круг акустической рекогносцировки по двору, который, как услышал, назывался
— А где тут журики? На черное стекло с золотой надписью «Филологический факультет» смотрела девушка с оранжевыми губами редкой формы: два раскрытых лепестка.
Но, игнорируя эту красоту, я решительно открыл тугую дверь. Согласно бабушке, любимой песней папы было: Первым делом, первым делом — самолеты! Лестница гремела и гудела, будучи железной. Первый этаж, где, кстати, оказались журики, пренебрежительно прошел. В Круглом зале на втором волнующе-остро пахло мускусом страха. Здесь принимали документы. Но только — к чему готов я не был — после собеседования. Мол, не с суконным ли ты рылом в наш калашный ряд? Тут сразу я столкнулся с московским их коварством — уж не знаю, византийским или азиатским? Снисходительная старшекурсница спросила, знаю ли я, какими словами начинается «Анна Каренина». Я сразу понял, что меня пытаются поймать. Потому что роман начинается не общеизвестной фразой про семьи, счастливые и нет, а эпиграфом, который пропускают только мудаки:
— Мне отмщение, и Аз воздам, — удивил я филологиню. Слишком большой наплыв был (и многие уже рыдали), чтобы задаться вопросом, а чего, собственно, ищет в Московском университете ленинградец, имеющий свой собственный по месту прописки — имени Жданова? (Не знаю, кстати, что бы я ответил. Вольф бы, тот сказал: «Считаю невозможным изучать русскую литературу в заведении имени гонителя Анны Андреевны и Михаила Михайловича». Потому Вольф и таскает ящики в подвалах Елисейского…)
Мне выдали бланк анкеты — первой в жизни. Происхождение? Ха-ха… И так все восемь больших страниц с набором вопросов, которых никто мне в жизни еще не задавал. Вплоть до Имеете ли родственников за границей? Вполне возможно, кстати. Не всем моим предкам выпала незадача в тот вечер 25 октября/7 ноября 1917 оказаться в Петрограде мало, что на побывке после ранения, но вдобавок имея супругу на сносях. Были, наверно, и счастливчики, которым удалось благополучно сдать красным все до Крыма и оказаться — via? Стамбул-Константинополь — в «светоче мира». Но за полвека весточек из Парижа не донеслось, поэтому я с чистой совестью ответил негативно. Внутри границ все были у меня на кладбище. Никого и ничего: ни наград, ни трудового стажа, ни судимости. Лучшая из биографий: tabula rasa. Гражданин никто. Чистая потенция. Перелистывая для самопроверки, подчеркнул из служащих. Глазами совбюрократа отметил свои козыри: сын Героя, погибшего при исполнении, медалист… Поставил дату, расписался. Нашел на полу скрепку (слышал, что кто-то уронил) и подколол ряд привезенных документов: 1) Аттестат зрелости, 2) характеристику из школы А.С. Пушкина, 3) автобио, 4) медсправку по форме 287 и 5) четыре фото 3x4. Длинноволос, но симпатичен. А буду еще более, запустив усы и бороду (что обязательно сделаю, если поступлю).
Все эти бумаги стали основой тут же заведенного на меня «Личного дела», а взамен я получил направление в общежитие с правом занятия 1 (одного) койко-места. Прежде чем отправиться на кудыкины — они же Ленинские — горы, решил бросить взгляд на факультет. Коридор был тесен настолько, что при изучении стенгазеты «Филолог», то и дело приходилось прижиматься чуть ли ни лбом к страницам наклеенной машинописи. Ни прозы, ни поэзии в газете не было, но рецензия на «Джульетту и духи» мне нравилась. Некто Н. Пальцев, явно деланный не пальцем, не скрывал либерального удовлетворения по поводу того, что главный приз Московского международного получил «антитоталитарный» сюр Феллини. Вареными сардельками пахло из буфета. Старый паркет трещал. В семинарской комнате, куда я заглянул (низкий потолок, солнце в нише окна) на черной доске недовытертой осталась парадигма слова наваха. Черная лестница — как и парадная — тоже была железной и гремучей, давая мне чувство, что всхожу я на борт судна с неизвестным курсом. Из оконной ниши выглянул в залитый солнцем захламленный дворик с часовней, где был склад лозунгов, портретов, транспарантов. Третий этаж был административным, и я вдруг остро ощутил себя круглым сиротой. Перед дверью приемной комиссии стояли в очереди не дети, а отцы. Штатские отцы — в темных официальных костюмах, военные отцы — в парадной форме, при пестрых орденских планках, с разноцветными генеральскими лампасами на брюках — малиновыми, голубыми. Ниже генералов военных не было, но по неуверенности, с которой они держались, я сделал вывод, что штатские по званию, даже, может быть, и выше. Во всяком случае, председателя комиссии, который иногда выходил на перекур, они, штатские, брали под локоть, уводя на лестничную площадку. За дверью беспрерывно звонили телефоны: видимо, отцы еще более высокие решали вопрос дистанционно, не опускаясь до обивания порогов. Какой вопрос, было понятно, и в этой нервной, плотной, потной, апоплексической атмосфере меня охватила паника: а конкурентно ли я способен? Одиночка? Столичные отцы олицетворяли всю мощь сверхдержавы. Разве им, правящим, откажут, разве их отпрысков провалят на экзаменах? Не говоря о том, что, конечно же, заранее готовили, отдавая в спецшколы, нанимая репетиторов на уровне кандидатов наук… Нет. Провалят — меня. Сделают все, чтоб провалить. Несмотря на мою Серебряную. Делая вид, что изучаю доску приказов, с бессильным презрением взглядывал я на отцов; но пожилые глаза в прожилках, мутные от духоты, смотрели сквозь меня, будто меня и не было. Впрочем, друг на друга тоже так смотрели. Солидарности здесь не было: каждый унижался за свое чадо. Но была атмосфера взаимной неловкости, поскольку, конечно, сознавали — неглупые ведь люди… Я повернулся и, треща паркетом, пошел этим тесным коридором — после коленца он, правда, расширялся, но был заставлен там шкафами — обратно на черную гулкую лестницу, где меня встретили вопросом: