Наши нравы
Шрифт:
— Она… будет жива? — спросил Савва, подбегая к доктору, который был сзади.
Доктор пожал плечами и проговорил;
— Мы сделаем все, что возможно…
Савва в отчаянии бросился на диван.
В спальне суетилась Анна Петровна Кривская и выбегала оттуда в кабинет к сыну. Борис в волнении ходил по кабинету.
— Ну что? — спрашивал он, останавливая взгляд на матери.
— Сейчас будет операция… Ты не волнуйся, Борис.
— Я не волнуюсь… Очень она опасна?
— Доктора не говорят… Кажется…
«Оставила ли она завещание?» — мелькнула мысль у Бориса.
О том же подумала и мать и спросила
— Ты, конечно, знаешь, бедная Евдокия распорядилась на случай…
— Ничего я не знаю! — с раздражением ответил Борис. — Нашли время спрашивать!
Ее превосходительство снова хотела пройти в спальню, но ее туда не пустили.
Кроме докторов и акушерки, при Евдокии была старуха бабушка, мать Саввы. Она второй день не отходила от внучки и ласково улыбалась своей любимице, когда та поднимала на нее свой страдальческий взор… Она тихо шептала молитвы и как-то сурово глядела на докторов.
Доктора о чем-то шептались и, наконец, приступили к делу. Больную хлороформировали, и через две минуты в спальне воцарилась мертвая тишина.
У Саввы замерло сердце…
Вдруг раздался мучительный крик. Он подскочил к дверям и снова отскочил, не решаясь войти.
Через несколько минут вышли доктора.
Савва не решался спросить.
— Ваша дочь спасена! — проговорил один из врачей, — но зато внук ваш погиб… Бог даст, будет другой! — прибавил в утешение доктор.
Савва задрожал от радости.
Когда доктора вошли в кабинет и сообщили радостное известие Борису, то Борис пробовал было обрадоваться, но вместо радостной улыбки — улыбка вышла какая-то кислая…
Евдокия медленно поправлялась, и старуха бабушка, по ее просьбе, поселилась на это время у нее. Отец каждый день навещал дочь. Борис Сергеевич совсем не показывался у жены.
Когда молодая женщина совсем поправилась, ей подали письмо. Письмо было от Прасковьи Ивановны и получено было недели две тому назад. В этом письме Прасковья Ивановна сообщала, что совершенно неожиданно Петр Николаевич должен был уехать и что она с Колей в скором времени поедет к нему. От имени Петра Николаевича она сообщила Евдокии самые лучшие пожелания.
Через несколько дней Евдокия написала письмо мужу, уехавшему в провинцию на новое свое место, в котором сообщала ему о своем намерении оставить его навсегда. Борис Сергеевич отвечал письменно, что он желал бы формального развода. Когда Савва Лукич узнал об этом, то сказал дочери, чтобы она не беспокоилась — он устроит это дело.
Через месяц Евдокия уезжала из Петербурга в деревню, покончивши давно задуманное дело.
Савва было отговаривал ее, умолял поселиться у них, но она не соглашалась на просьбы отца и матери. Одна бабушка-старуха не отговаривала внучку и, узнавши, что она отдала все свое состояние, как-то особенно нежно целовала Евдокию, прощаясь с ней, и все повторяла, что внучка сделала угодное богу.
А Савва, обнимая свою любимицу, говорил сквозь слезы:
— По крайней мере отца не забудь…
— Господи! Да разве я вас не люблю?.. Разве вы не видите, как мне тяжело расставаться, но я должна идти своей дорогой… Что будет то будет! — как-то восторженно проговорила она.
Печальны были проводы Евдокии. Особенно горевала больная мать и, прижимая к себе Евдокию, все повторяла, что не увидит больше своей Дуни…
Дуня и сама не могла удержаться
Разнородные чувства волновали молодую женщину, когда, наконец, поезд увозил ее из Петербурга.
XIX
ЭПИЛОГ
Прошел год.
Прелестное весеннее утро занялось над роскошным уголком южной Швейцарии, живописно ютившимся у лазурных вод Лемана, под защитой нависших над ним островерхих пушистых альпийских отрогов.
Среди торжественной тишины и безмолвия распускавшегося утра, в одном из балконов отеля тихо скрипнули двери, и на балкон вышел в сером полухалате его превосходительство, Сергей Александрович Кривский.
Полной грудью вдыхал высокий старик чудный горный воздух, полный острой свежести и аромата, невольно любуясь с высоты балкона открывшейся перед ним картиной, ласкающей взор.
Длинными переливами всех цветов радуги сверкали перед ним горы. Под лучами подымавшегося солнца ослепительным блеском сияли белоснежные макушки высоких альпийских «зубов», и между ними Dent de Midi [41] сиял как-то особенно торжественно и ярко, прикрытый наполовину медленно ползущим вверх бело-молочным облаком. Внизу, на склоне, лепился Монтре, а далее, еще ниже, среди яркой молодой листвы высоких тополей, акаций, платанов и лавров, прорезываемой темной зеленью кипарисов, по голубому фону озера тянулась белая лента домов, гостиниц, пансионов и вилл, заканчиваясь темным пятном мрачного Шильона, купавшегося в воде. Гладь озера казалась сверху восхитительной голубой дымкой, нежно лизавшей высокие отвесные подножия гор противуположного берега, который в прозрачной атмосфере казался совсем близким…
41
Южный пик (франц.).
Было как-то торжественно тихо и безмолвно.
Его превосходительство задумчиво любовался утром и долго не мог оторваться. Со всех сторон открывались новые виды, и глаз невольно приковывался к мягким сочетаниям всевозможных цветов, являвшихся под золотистыми лучами ослепительного солнца, сверкающего на высоком лазурном небосклоне.
Старик наконец ушел с балкона и, по обыкновению, присел к столу оканчивать новую меморию [42] , которую его превосходительство писал для спасения России.
42
Записку (от лат. memoria — запись для памяти).
На чужбине, вдали от родины, его превосходительству еще яснее представилось, что Россия идет к неминуемой гибели, и он все еще про себя таил надежду получить от его светлости короткую телеграмму: «Приезжайте немедленно!» Время было горячее. Подымался призрак Восточной войны… Нужны опытные, дальновидные люди, способные подать совет, а он, он, как Прометей, прикован к Альпам, всеми забытый, переживавший тяжелое личное горе, угрюмый, желчный, с замиранием сердца читавший новые назначения, появлявшиеся в «Journal de S.-Petersbourg».