Насилие и священное
Шрифт:
Этот общий вывод может и должен показаться настолько чрезмерным, даже экстравагантным, что, наверно, небесполезно будет вернуться к лежащему в его основе аналитическому методу и, в продолжение предыдущих толкований, привести последний пример, способный еще раз продемонстрировать как единство всех жертвенных ритуалов, так и абсолютную непрерывность между этими ритуалами и внешне чуждыми ритуалу интуициями. Нам, разумеется нужно выбрать какой-то конкретный институт, и мы выберем институт, на первый взгляд максимально важный в организации человеческих обществ. Речь идет о монархии — и как таковой, и вообще о всякой верховной власти, о власти собственно политической, о самой возможности такой вещи, как центральная власть во многих обществах.
Объясняя
Жертвоприношение — центральный и основной феномен; это самый банальный ритуал; потому-то оно иногда и исчезает и преобразуется в ходе ритуальной эволюции, даже до того, как появятся современные интерпретации, чтобы завершить стирание первоначала.
Чем уникальней какая-то черта, чем сильнее нас поражает ее выделенность, тем больше она угрожает увести нас от сути, если мы не сумеем включить ее в правильный контекст. Напротив, чем чаще встречается какая-то черта, тем больше она заслуживает, чтобы ею занимались, тем больше шансов, что она приведет к сути, пусть поначалу ее контуры неопределенны.
Мы уже рассматривали яркие оппозиции между двумя вариантами в общей ритуальной категории: например, между праздником и тем, что мы назвали антипраздник, или между равно строгими вменением в обязанность и запретом королевского инцеста. Мы увидели, что эти оппозиции восходят к различиям в интерпретации кризиса. Ритуал, даже признавая врожденное единство пагубного и благого насилия, пытается отыскать между ними различия — по очевидным практическим причинам, и разделение это неизбежно окажется произвольным, поскольку благотворный переворот происходит в момент пагубного пароксизма, в каком-то смысле им производится.
Мы уже видели, что радикальные оппозиции между соседствующими ритуалами настолько же в конечном счете несущественны, насколько эффектны. Наблюдатель, который бы придал большое значение тому факту, что такой-то народ требует королевского инцеста, тогда как соседний его запрещает, и который бы отсюда заключил, например, что первый или, наоборот, второй более парализован фантазмами или, наоборот, более «раскован», оказался бы совершенно не прав.
Мы уже видели, что так же обстоит дело и с крупными категориями ритуалов; их автономия — лишь видимость; она тоже восходит к различиям в интерпретации учредительного механизма — различиям неизбежным и буквально бесконечным, поскольку ритуал никогда не «попадает в яблочко». В данном случае исток множественности — промахи. Невозможно возвести множественность к единству, пока не увидишь той мишени, куда мифы вечно метят и вечно не попадают.
Исследователю, действующему общепринятыми методами, не пришло бы в голову сопоставить столь различные факты, как африканские монархии, каннибализм тупинамба и жертвоприношения ацтеков.
В случае этих жертвоприношений между выбором жертвы и ее убиением проходит какое-то время, в течение которого делается все для исполнения желаний будущей жертвы; перед ней простираются ниц, наперебой стараются коснуться ее одежд. Мы не преувеличим, сказав, что с будущей жертвой обращаются как с «настоящим божеством» или что она обладает «своего рода почетной царской властью». Несколько позже все завершается жестоким убийством…
Можно отметить некоторые аналогии между пленником тупинамба, с одной стороны, и жертвой ацтеков и африканским королем, с другой; во всех трех случаях положение будущей жертвы сочетает величие и унижение, почет и позор. Одним словом, одни и те же элементы, позитивные и негативные, появляются в сочетаниях разного состава.
Но все такие аналогии остаются слишком неточными и ограниченными, чтобы обеспечить необходимую для сопоставления основу. Например, в случае ацтекской жертвы ее привилегии слишком временны, имеют слишком пассивный и церемониальный характер, чтобы их можно было сопоставить с реальной и длительной политической властью, имеющейся у африканского монарха. Так же и с пленником тупинамба: нужно действительно большое воображение и полное безразличие к реальностям, чтобы назвать его положение «королевским». Наше сопоставление трех феноменов может показаться тем более случайным, что аналогии, даже там, где они всего заметнее, не затрагивают самые яркие черты трех институтов — ритуальный инцест в случае африканского короля, антропофагию в случае тупинамба, человеческое жертвоприношение в случае ацтеков. Связывая с такой непринужденностью столь внушительные этнографические памятники, крутые пики, на которые специалисты так же не мечтают взобраться одновременно, как альпинисты — сразу на Монблан и Гималаи, мы рискуем быть обвиненными в импрессионизме и произволе. Нас упрекнут в отходе к Фрэзеру и Робертсону Смиту, не замечая, что в отличие от них, мы говорим о синхронных комплексах, как они установлены новейшими исследованиями.
Благоразумный мыслитель будет придерживаться тысячекратно проверенной доктрины, что жертва — это жертва, а король — это король, как кошка — это кошка. Тот факт, что некоторых королей приносят в жертву, а с некоторыми жертвами обращаются «по-королевски», составляет всего лишь милую странность, забавный парадокс, размышления над которым нужно предоставить блестящим и легковесным умам, какому-нибудь Уильяму Шекспиру, предусмотрительно запертому в литературном гетто, под охраной покорных дядюшек Томов литературной критики, хором твердящих каждое утро, что наука прекрасна, но литература и того прекраснее, потому что никак не связана с реальностью.
Такое благоразумие, признаемся, не слишком увлекательно для жаждущих понимания умов, но оно остается убедительным, пока у нас нет никакой объединительной гипотезы. Зато с той минуты, когда мы начинаем догадываться, что за феноменами из категории «козел отпущения» может скрываться не какое-то туманное психологическое плацебо, не какой-то склеротический «комплекс вины», ни какая-нибудь из тех ситуаций, «которые нам хорошо известны благодаря психоанализу», но потрясающий двигатель всякой культурной интеграции, основание всех ритуалов и всей религии, ситуация полностью меняется. Различия между нашими тремя институтами перестают быть неприступными; они уже не имеют ничего общего с тем видом различий, которые отделяют окись углерода от сульфата соды; они связаны с тем, что в трех разных обществах тремя разными способами интерпретируют и разыгрывают одну и ту же драму сперва утраченного, а затем обретенного — благодаря одному и тому же, но по-разному истолкованному механизму — единства. И не только странные привилегии пленника тупинамба, не только временное преклонение предо ацтекской жертвой получают здесь убедительное объяснение, в рамках которого становятся объяснимы и аналогии и различия между тремя ритуалами, но и центральные черты ритуалов, которые наконец можно истолковать и возвести к общей основе.
Если наш анализ не развеет скепсис читателя, если различие между тремя ритуальными текстами покажется ему все еще непреодолимым, можно показать, что всегда возможно — как в этом, так и в остальных случаях — заполнить это различие большим числом промежуточных форм; в конце концов они устранят все разрывы между ритуалами, внешне самыми друг от друга далекими, при условии, разумеется, что мы будем читать «группу преобразования» под углом жертвы отпущения и ее эффективности — нигде по-настоящему не понятой, но допускающей самые разные, в сущности, все мыслимые интерпретации за исключением истинной!