Настой из памяти и веры
Шрифт:
Оставаться с ней наедине становится еще тяжелей. Я почти скучаю по временам, когда нужно было следить за давлением в баке и отмерять на старых весах дрожжи.
Мы с кошкой сидим за печью, пока бабка выводит надтреснутым голосом народные песни. В ее исполнении все они кажутся заупокойными.
Кошка с тихим мявком спрыгивает с моих коленей и семенит к двери. Я послушно иду следом, чтобы выпустить ее. Но уже на пороге я вновь чувствую его – маленький крючок под ребрами. Он тянет меня наружу, велит идти в лес. Кошка глядит зелеными глазищами
Одеваюсь я быстро, не обращая внимания на старухины окрики. Минута – и я уже снаружи, укрыта тенью поленницы, что позади просевшего дома. Сердце у меня так колотится, что хочется сжать его рукой, чтобы утихомирилось. Вскоре до меня доносится скрип снега под тяжелыми сапогами.
Староста. Видел меня или нет?
Шаги замирают где-то последи ведьминого подворья, как если бы гость осматривался. Стою смирно и дышу через плотно сжатые зубы.
Снег скрипит снова и сдавленно охает входная дверь.
Слышу голоса, но слов не разобрать. Пригнувшись, почти ползу к низкому оконцу. В пансионе меня не раз ловили за подслушиванием и наказывали бесконечными часами работы в библиотеке, где царила полная тишина. И табличку, конечно же мне давали табличку! На ней было написано «благоразумие». Но я не придумала еще ничего благоразумнее, чем узнавать самой всю правду до того, как мне сподобятся ее сообщить. Только ловить меня перестали – это стало гораздо сложнее сделать.
– Таскается и таскается, чтоб у тебя поотсохло все…
– А что, мать, внучка-то твоя где?
– Я почто знаю? Носится целыми днями по лесу, никакой от нее помощи. Ох, грехи, грехи мои тяжкие…
– Хитришь ты, мать, по глазам вижу. Не родня она тебе.
– Да что ты видеть можешь? У тебя самого… зенки свиные…
– Ты бы полегче с выпивкой. Ведь не девочка уже.
– Не тебе меня учить!.. Твоя мать при мне… под стол пешком…
– Это дела-то не меняет. Тебе к доктору надо.
– Какому такому доктору?
– К настоящему, ты ж не ходишь почти. Вот упорхнет твоя птичка, а ты ляжешь тут и помрешь.
В ответ старуха молчит. Я устраиваюсь поудобнее, но так, чтобы в любой момент можно было сорваться с места. Похоже, этот староста понимает, что ей нужна медицинская помощь. Долго ли старуха протянет тут на самодельных лекарствах?
Грохнула о стол оловянная кружка.
– Зачем ты пришел, Гайдук? Чего добиваешься? Я тебя и… ик!.. всю твою породу поганую наперечет знаю!
– В честь старой дружбы обижаться не стану. А ты, мать, вот что послушай…
Тут староста понижает голос до неразборчивого шепота. Я обращаюсь в слух, но даже моих способностей недостаточно, чтобы понять каждое слово.
–…молодой совсем… смеяться станут… От нее не убудет же… Ты ей… Наутро и не вспомнит ничего.
– Вот сам и потешь своего выблядка, если не убудет, – громко отвечает ему старуха и разражается каркающим хохотом.
Староста говорит что-то еще, но из-за ведьминого смеха я не слышу ни полслова. Когда хлопает дверь, следом в нее врезается какой-то предмет. Я снова скрываюсь за поленницей, и сейчас у меня на то гораздо больше оснований, чем несколько минут назад.
В дом я возвращаюсь, прилично выждав. И, пожалуй, даже дольше нужного – старуха крепко спит, скорчившись на сундуке. У порога валяется ее кружка с трещиной у самой ручки. Укрываю ведьму лоскутным одеялом, которое она, возможно, еще давным-давно шила себе в приданое.
Я не наивна, в том самая большая моя беда и самое большое счастье. Мне прекрасно понятно, зачем приходил староста и что он предлагал старухе.
Данка такие вещи называла «потерпеть за гостинец». Врала мне, дурочка, что ей другая девчонка на каникулах рассказывала. Будто я не распознаю, когда мне врут. Но то было только начало.
Здесь то же самое, вот только «потерпеть» должна я, а «гостинец» предлагали старухе, будто она мне хозяйка. Да еще и опоить меня советовал!
Если бы со мной были еще мои сестры, я бы написала имя старосты на бумаге и отдала его на растерзание духам преисподней.
Но я здесь одна, и никому нет дела до того, что со мной станет. Кроме, быть может, этой старухи.
Дни становятся все длинней, и я все позднее возвращаюсь из своих походов. Теперь мне известно, в какой стороне железная дорога – я почуяла ее гул в земле, а потом вышла к косогору и долго смотрела, как поезд катится по ней суставчатой гусеницей.
Сорока приносит мне все более странные вести – то клочки газет, которые промокают до того, как я успеваю прочесть хоть слово, то пробку от аптечного флакона. Теряюсь в догадках, что бы все это могло значить, но тревога растет с каждым днем.
Со старухой неладно. Я чувствую на себе тяжесть ее не взглядов даже, мыслей.
Во время очередного приступа, отчасти заглушенного брагой, она швырнула мне в лицо:
– Да кто ты такая?! Никто ты мне, потаскуха приблудная!
Я в тот момент не делала ничего, что могло бы вызвать ее недовольство. И тогда я со всей ясностью и отвращением поняла: она все же решилась продать меня. Уже продала.
И ведьма во мне оскалила зубы.
На следующий день старуха непривычно ласкова – утром сама разливает по кружкам чай, достает из тайничка маленький, запечатанный воском глиняный горшочек с медом и засахаренными в нем ягодами.
– Ты прости меня, девонька, если что не так…
Меда я не ем, но за угощение благодарю с улыбкой.
До вечера она ни разу не поднимает на меня руку. А я жду удара, да только не такого. Я к нему готова.
Когда Кася на третьем году сказала нам, что судьба не просто так свела вместе необычных девушек, мои сестры восприняли это, как игру. Одна я услышала – Монюшко говорила чистую правду: «Вы будете заклинать дождь и ветер, и лесное зверье будет говорить вам о будущем. Вам будут известны все тайны этого мира».