Настой из памяти и веры
Шрифт:
Вдруг я ощутила чей-то пристальный взгляд. Оглядевшись еще раз, я поняла, что это та девушка у дерева смотрит прямо на меня, и больше не бормочет себе под нос. Глаза у нее расширились, темные густые брови задрались под край вязаной шапочки. Я подняла руку и несмело ей помахала. Еще миг она следила за моим движением, а потом открыла рот и завизжала. Из-за стекла звук долетел до меня приглушенным, но все же был очень и очень громким.
Здесь, в больнице больные часто кричат и плачут. Я тоже. Иногда я просыпаюсь среди ночи от звуков чьих-то рыданий, они проникают сквозь пелену
Но крик девушки был особенно силен среди белого дня и в мирный час. Она тянула и тянула свой пронзительный вопль, а ее рот превратился в черную дыру. Он все не закрывался. Больные испугались, ритм их неспешной прогулки сбился; они, как всполошенные домашние птицы, принялись метаться по огражденному квадрату двора, кто-то замахал руками, кто-то лег на землю, прямо на снег, обхватив себя за голову. В крыле напротив в окнах начали появляться пациенты мужского отделения. Они бросались на решетки, как звери.
Безумие все нарастало. Я отшатнулась, но ослабленные проклятым «Вероналом» ноги меня подвели. Я поползла к кровати, чтобы оказаться как можно дальше от жуткого зрелища, и уже там, в безопасности обжитого места, зажать себе уши.
Когда персоналу удалось утихомирить пациенток и пациентов, за мной снова пришли. Медицинская сестра – не та, что сегодня, а другая, которая любит держать меня связанной подольше – распахнула железную дверь моей палаты так, что она ударилась о стену. Она пропустила вперед четверых медбратьев, и… Вот с тех пор мне увеличили дозу, о чем доктор догадался только накануне. Перед тем, как уплыть, я услышала, что другие больные боятся меня. До них дошли какие-то слухи о моем прошлом.
Возможно, им действительно стоит меня бояться. Я ведь боюсь.
За воспоминаниями я и сама не заметила, как закончила расчесываться. Поняла это только по тому, что медсестра решительно забрала у меня гребень.
– Достаточно, панна. Через час принесут обед.
Мне нужно время, чтобы вернуться в здесь и сейчас. Мои мысли все еще заторможены, и я с медленно киваю в знак того, что поняла ее.
Догадываюсь, что остальные пациентки едят в столовой. Так как мне нельзя выходить из палаты, то и питаюсь я здесь. Исключение делают только ради посещения доктора или процедур. Естественно, персонал совсем не в восторге от того, что в больнице для ненормальных завелась самая ненормальная, с которой нужно обращаться как-то по-особенному.
Мне невольно вспомнилась сказка про княжну-упырицу. Как родилась она не такой, как все, а проклятой, черной. Как подросла, то повадилась людей пожирать. Тогда ее заключили в каменный склеп, а расколдовать ее можно было только оставшись рядом на три ночи. Может, та сказка не совсем придуманная? Просто у княжны были проблемы с головой.
В часы ясности, редкие и драгоценные, здесь нечего делать. От этого становится совсем тоскливо. Если бы здесь были дозволены книг, я бы читала, я бы убегала в их бумажно-чернильные миры, как когда-то убегала Марыся. Или рисовала бы, как Клара, будь у меня карандаши и бумага. Или… Да что толку сожалеть о том, чего нет? О вещах. Все они влекут за собой воспоминания о людях.
Но здесь, в совершенно пустой и стерильной комнате, где из все обстановки только две кровати и зарешеченное окно без занавесок, глазам не за что зацепиться, а рукам нечем себя занять. И остаются только воспоминания о прошлом в пансионе. Я все еще верю им. Я ими живу и от них страдаю.
Один… человек, он сказал мне, что музыка способна излечить душу. Я ложусь на свою койку и прижимаю ладонь к сердцу. Пусть оно задает ритм.
В моей голове звучит ноктюрн Шопена фа минор. Музыка должна быть печальной, иначе пациент не узнает в ней свои чувства, не доверится… и лечение не состоится.
Я помню мелодию. Главный подарок мне от матери – вовсе не буря волос, а абсолютный слух и музыкальная память. Я – сама себе патефон: ставлю воображаемую пластинку и слушаю, слушаю, уплывая на волнах и переливах фортепьянных аккордов. Они множатся разливаются, блестят на солнце, как мелкие гребни прибоя. И соленая пена морских слез очищает меня изнутри; она забирает сомнения.
Я бы хотела, чтобы тот человек… Чтобы пан Лозинский тоже мог слышать Шопена.
Когда вновь скрипит задвижка железной двери, я торопливо сажусь на кровати и вытираю глаза тыльной стороной ладони. Плакать на виду у персонала нельзя, это тоже влечет за собой последствия.
Вот и мой обед. Здесь принято называть это блюдо «супом», но я не могу опознать ни одного ингредиента. Это просто месиво неопределимо-бурого цвета, разбавленное водой. Механически беру ложку и принимаюсь есть. Аппетита нет, но я уже познакомилась с особым захватом, когда рот фиксируется в приоткрытом положении, а нос зажимают каменные пальцы, так что весь этот суп все равно оказывается у меня в желудке или на сорочке. Лучше уж я сама.
В супе попадаются какие-то склизкие комочки неизвестного происхождения. Торопливо проглатываю их, пока не затошнило.
Я оставляю ровно пару ложек еды на дне тарелки, чтобы не решили, что я впала в нервное обжорство, и произношу:
– Спасибо, я наелась.
Медбрат хмыкает и укатывает тележку прочь. Но дверь не запирается, и в проеме возникает дежурная сестра. За плечо она придерживает невысокую девушку лет девятнадцати на вид. У незнакомки чуть не под корень остриженные светлые волосы и ясный взгляд, а руки она держит сложенными на животе, как какая-то примерная святоша. Она выглядит чуточку рассеянной, но ей явно не страшно.
Нас не представляют, как это принято у нормальных людей. Все правильно, мы ведь обе ненормальные. Медсестра застилает для нее постель и уходит. Незнакомка садится на краешек кровати и с улыбкой смотрит на меня. На буйную не похожа. Или ей уже сделали какой-то укол?
– Здравствуй. Я…
– Не говори со мной, – обрываю ее.
Что она о себе вообразила? Что я буду выслушивать ее жалостные истории, и мы станем подружками? Зачем ее вообще сюда привели? Моя соседка – пустая койка, мне так привычней. Еще не хватало слышать чужой плач и причитания прямо у себя над ухом.