Не склонив головы
Шрифт:
— Ты что думаешь, Петро, нас одной внезапностью взяли, может быть, даже испугом. — Губы Соколова искривились. Было неприятно видеть, как у него стало подергиваться веко.
— Нет, не только в этом беда, — покачал головой Соколов. — Внезапности пора кончиться ну… скажем, через месяц. Да, да не больше. Эх, Петро… — Соколов махнул рукой, замолчал.
— Значит, все летит к чертям, так, по-твоему? — не выдержав, резко спросил Луговой.
— А знаешь — у меня жена погибла, дочка… — очень тихо заговорил Соколов, — перед самым пленом письмо получил, разбомбили дом… — И снова в голосе
— Костя, ведь ты почти совсем седой! — он обнял товарища, — тебе пришлось не мало хлебнуть. А ты постарайся уйти из этого лагеря. — Не обращая внимания на последние слова Лугового, горячо зашептал Соколов, — иначе здесь пропадешь!
— Как уйти? — не понял Луговой. Он почувствовал, что у него напряглись мускулы, стало трудно дышать.
— Путь один — попасть в группу для отправки в карантинный лагерь. Есть такой в Каунасе. Туда часто отправляют от нас по двести-триста человек. Надо только в голову построения встать… отсчитывают всегда с левого фланга.
— А ты сам-то? — в волнении спросил Луговой.
— Мне здесь крышка. Не понравился эсэсовцу, тому, который ведает отправкой пленных. Он обещал сгноить меня здесь… Говорит — пули на меня не будет расходовать. — Соколов на минуту замолчал и уже с каким-то безразличием добавил: — Мне и баланды дают не полную порцию, приказ такой.
Наступила тягостная тишина. Соколов покосился на дверь:
— Пойду на место. Увидят тебя в моей компании, тоже попадешь на заметку. — Он поднялся, положил на плечо Лугового руку: — Сегодня воскресный день, на работу не погонят.
Луговой смотрел на товарища. Он шел медленно, тяжелой, усталой походкой. Луговой почувствовал, как к горлу подступил горький ком, и опустил голову.
— Петр Мыхалыч… а как же я? — услышал Луговой совсем рядом голос Пашки.
— Чего ты?
— Да вот, уходить-то отсюда, попытаться-то. — Пашка приподнял забинтованную руку, — помешает наверно?
Луговой понял, Пашка опасается, что эсэсовцы не включат раненого в группу для отправки в Каунас. «А ведь он прав, если даже удастся попасть в группу переходящего состава, то Пашку могут просто вышвырнуть».
— Ничего, Паша, попробуем пока здесь продержаться, да и присмотреться к здешним порядкам надо, а потом… потом видно будет. Одного тебя не оставлю, — твердо проговорил Луговой и заметил, с каким облегчением вздохнул парень.
Луговой сидел задумавшись. Многие военнопленные проснулись. На пороге появился охранник.
— Выходи! Живо!..
Снова внутренний двор. Военнопленные строятся. Вытягиваются две шеренги; в первой — новички. Эсэсовский офицер стоит в центре двора. Он в теплой шинели с меховым воротником, в фуражке. Фуражка заломлена на затылок, у нее — высокая тулья. У офицера румяное цветущее лицо. Только нос белый и очень длинный и кажется чужим на этом лоснящемся лице.
Офицер играет хлыстиком. Ему, видимо, доставляет удовольствие смотреть, как перед ним замерли шеренги. Он делает знак рукой. Подбегает охранник и ставит походный раскладной стул. Усаживаясь, эсэсовец не отдает никаких распоряжений
Наконец, почувствовав холод, офицер поднимается и уходит. А люди продолжают стоять. Прошло еще двадцать минут, тридцать… он снова появляется во дворе и через переводчика обращается к военнопленным:
— Русские отвыкли от строя. Я хочу помочь русским вспомнить, что без строя не может быть порядка. Вы меня поняли?
Шеренги молчат.
Два охранника начинают тщательно пересчитывать людей, они не спешат. Если один из них сбивается, то начинает снова. Луговой чувствует, как у него ноют ноги. А охранники все еще считают…
Несколько человек упало. Их тут же оттаскивают в сторону. Затем военнопленных перестраивают в две колонны и разрешают выдачу завтрака. Маленький ломтик хлеба с какой-то примесью, немного горького кофе — это все. Но люди, измученные построением, рады, что их снова пошлют в помещение. И действительно, военнопленных отправляют по подземным казематам. Однако не прошло и часа, как всех снова гонят во двор — пора знакомить новичков с распорядком дня.
И опять построение… построение… построение. Так до самого вечера.
Начало темнеть, пошел снег. Большие пушистые хлопья как будто бы неподвижно висят в воздухе. Прошло полчаса. Падение снежинок ускорилось, они закружились в беспорядке, и вскоре, кроме вихрящейся белой пелены, ничего уже не было видно.
Военнопленных загнали в помещение. Усталые люди, кое-как устроившись на досках, погружались в тяжелый сон.
— Петр Михалыч, — вдруг услышал Луговой голос Пашки у самого уха. — Сегодня я слышал, что пленных выводят из лагеря.
— Из лагеря, зачем?
— На работу, на заготовку дров.
— В лес?
— Ну, да! Говорят, охранников посылают мало. Как думаете, Петр Михалыч? Эх, рука только может подвести! Впрочем, ничего, быстро заживает, Она почти не болит.
Луговой усмехнулся: «Пашка говорит неправду — рука у него еще здорово болит». И все же обрадовался. Еще бы, его бывший шофер снова становится похожим на того неунывающего паренька, каким знал его Луговой раньше. Однако сейчас малейшая ошибка может привести к напрасной гибели людей, надо быть особенно осторожным. «Пока не поздно, следует умерить пыл товарища», — подумал Луговой и решительно предложил ему спать.
Утром во внутреннем дворе происходило общее построение. Когда шеренги людей образовали огромное каре, появился офицер. В это утро он казался особенно румяным, и большой белый нос его выделялся еще сильнее. Эсэсовец не сел на раскладной стульчик, он торопился.
— Кто не может работать лопатой, шаг вперед!
Пашка не вышел из строя. Луговой растерялся, он не знал, правильно ли поступает Алексеев?
— Выходи, останешься уборщиком, — зашептал Соколов. Он стоял рядом с Пашкой и понял его нерешительность. — Выходи, слышишь! — рассердился Соколов. — Нас поведут на работу. Тебя там пристрелят. Ну, не мешкай…