Не стал царем, иноком не стал
Шрифт:
Настоящее что-то восстановилось в Зое. Она не шутила. Рассуждение мужа задело больно отозвавшуюся в ее душе струну.
– Ничего этого нет, ты все выдумал... одно воображение!
– шипела она.
– А эти женщины, они правильные, правильные, и они раскусили тебя.
Милованов решил пойти на мировую и выдвинул еще одну версию:
– А возможно, - сказал он, - они подозревают, что я в глубине души потешаюсь над их претензией быть старше Москвы, а на ваш счет думают, что вы легко и простодушно поддадитесь их уловкам.
– И это вранье, и это у тебя от гордыни!
– не уступала Зоя.
– Ты всюду только собой любуешься и себя выпячиваешь, а других принимаешь за дураков и ни на что не годных шутов. Маленький человек, маленький, ничтожество!
Несправедливость этого рассуждения жены заставила Милованова
– У меня и картины хороши!
– Не хороши, совсем не хороши!
Смешно пузыря зад на склоне, Зоя покарабкалась на вал к Любушке, избавляя себя от продолжения неприятного разговора с мужем. Милованов остался наедине со своими мыслями. Жена больше в них не вписывалась и не могла на них влиять. Он даже не сердился на нее за то раздражительное, бездумное неодобрение, с каким она отнеслась к его выкладкам о дмитровском слабом поле и о собственном превосходстве над ним. Он не допускал мысли, чтобы этот местный бабий цветник сплошь с головокружительным вдохновением ушел в работу сохранения культурных ценностей или совокупно ступил в большую религиозную страду, а в нем опознал, хотя бы и ошибочно, чужака, веря при этом в искренность его спутниц. Он не мог поверить, чтобы эти женщины, не слишком красивые, но не лишенные своеобразной женственности, с наслаждение провели какой-то умственный эксперимент, изобличающий в нем дьявольское начало, а теперь торжествовали победу и твердо положили в будущем уже никак не подпускать его к своему проясненному миру духовных благ. А если и так, то что ему за дело, действительно, до их мнений и их заблуждений на его счет? Он должен был в себе отыскать крепость, достаточную для противостояния их странноватым игрищам и злым насмешкам Зои.
Положим, такая крепость есть. Он знает и умеет больше их, а они были и остаются, при всех своих потугах взлаять на него, простыми, невежественными, в лучшем случае однобоко, по-дмитровски образованными бабами. Но как пуст и нелеп человек, если с ним вообще могут происходить подобные вещи! Озирается по сторонам Милованов, не допущенный в какие-то там углы храма, похлопывает себя по бокам, охорашиваясь, или горделиво подбоченивается, а нет ни связи с Господом поверх голов забрехавшихся бабенок, ни тверди несокрушимой в душе. Хотел умышленно и серьезно поговорить с женой, а и она ушла, ускользнула, предпочтя общество глуповатой подружки.
Вспоминал потом часто Милованов происшедшую странность на их обратном пути из Дмитрова в Москву. Любушка сзади просунула, словно бритвочку, свою узкую голову между ним и Зоей и спросила:
– А бывал ли кто-нибудь из вас в Великих Луках?
Для чего она это спросила, осталось неизвестным, зашедшийся Милованов нечего не дал ей выразить. А бывала ли в упомянутом городе Зоя, - Бог ее знает!
– Я бывал!
– крикнул Милованов.
– Мне один знакомый как-то случайно нашел там временную работу, оформительскую работу, - стал он рассказывать, откидывая назад, поближе к лицу Любушки, свое пылающее под внешней серостью от только что выпитого в немалом количестве кофе лицо, - я и поехал, меня поселили в главной, кажется, у них там гостинице, с видом на площадь, и я стал в ней жить. А город так себе, стоящее в нем все давно уже разрушено, разве что общий какой-то вид все-таки трогателен, хотя и не поймешь, что в нем может действительно очаровать. Да я не обольщался видом, там было что-то другое, я был счастлив! Я просыпался очень рано, пил кофе в номере, когда вокруг все еще спало, и до выхода на работу читал книжку. Не помню этой книжки... и ничего я особенно в те минуты не чувствовал, однако же было что-то! Только я выехал оттуда домой, как вдруг осознал, что те утренние короткие часы в номере гостиницы, с кофе и книжкой, самое великое счастье моей жизни. В чем оно, спросите вы...
– В чем же?
– спросила Любушка.
– А разве сообразишь? Вы меня, конечно, знаете.
– Знаем, как облупленного, - вставила Зоя.
– Вам не составит большого труда представить себе, как я жил в той гостинице. Как я, привыкший довольствоваться малым... скромной пищей, например... проснувшись, ходил по номеру, готовил кофе, а потом пристраивался на диване с книжкой. Думать я, естественно, думал, а говорил ли о чем-нибудь вслух? Нет. Да и с какой бы стати! Так, буркну иногда себе что-то под нос...
Слишком близко стало его наконец раскрасневшееся лицо, но Любушка почему-то не смела отодвинуться и словно дышала на этого человека или дышала им, раскаленным, и, как завороженная, округлив глаза, смотрела в его быстро говорящий рот.
– Вот вы, - выкрикивал он, - в храме ставите свечки, приостанавливаетесь и взглядываете на иконы, вы, может быть, и руки молитвенно складываете на груди. В общем-то все правильно. Я хочу сказать, что вы знаете, как все это нужно обделывать. А только вы, постояв там благоговейно, не меняетесь внутренне. Для чего же тогда вы там стоите и чего для себя ждете или выпрашиваете? Разве не нужно, чтобы эта минутная молитва благотворно повлияла на вас, чтобы ваши мысли стали чище и глубже? А я не меняюсь совсем, но я и не прошу ничего у неба. Вы... я о вас обеих... вы способны, выйдя из храма, тут же сказать грубость, даже, прошу прощения, глупость сморозить. А я ровен, я стараюсь всегда себя контролировать, быть в общении мягким и вежливым... ну и мысли о высшем, они всегда при мне, и мне вовсе не нужно просить небо, чтобы оно просветило меня и углубило мой дух. Но я задумываюсь, есть ли, собственно, там на небе некто, к кому стоит обращаться, а вы нет, вы, я уверен, не задумываетесь.
– Да почему же...
– Молчи, молчи, Любушка, я знаю, что говорю, вы не задумываетесь, вы совершаете обряды, вы отправляете их... И после вам кажется, что ваша жизнь хороша. Но вы ее сосредоточиваете в себе и ничего не дарите окружающим. А я бы подарил. Я и дарю. Только благодаря мне вы знаете, куда съездить, где насладиться пейзажами или благородными руинами и где осениться благодатью. Это я передаю вам знание, а без меня вы не знаете ничего. Я просвещаю вас, это я делаю вашу жизнь лучше, светлее, целесообразнее. Я, а не расставленные по нужным местам свечки, спасаю ваши души. Но я знаю, однако, и то, что такое моя жизнь... Ну, хорошо! А что же Великие Луки, что же та гостиница? Откуда взялось счастье? Не знаю. Я молчал. Но теперь мне кажется, что я именно поверх своего молчания говорил тогда с высшими силами, говорил больше и нужнее, чем вы когда-нибудь говорили при всех своих свечках и смиренных позах. Нет, не реальное счастье было уже в той гостинице, а еще только разговор о возможности счастья. Но человеку и этого бывает достаточно.
– Так это представление о рае... о загробной жизни... и, главное, о рае?
– пробормотала Любушка.
– Что я могу знать, не испытав прежде? Вы скажете, что я плоский и узкий человек, но веры у меня действительно нет и не может быть. А все-таки разговор о шансе, о вероятии, оказывается, возможен! Вот что главное: не вера, а надежда. Но еще главнее, знаете, сознание, что нельзя ведь жить, имея разум и душу, исключительно нормами и порядками, в которых тебя принуждают жить, нельзя не искать более высокие нормы и порядки, нельзя не думать о более высоких формах существования. Что со мной было бы, если бы я был как все? И тут, опять же, вопрос: если я не как все, то на что мне даны сознающие необходимость более высокой формы существования разум и душа, более того, уже даже умеющие отчасти находиться в этих более высоких формах, если в мироздании ничто и никак не устроено для реального перехода в эти формы?
Выдохшись, истощившись в словах, Милованов внезапно уснул. Его шея пронзительно выгнулась под тяжестью свесившейся за спинку сидения головы, из раскрывшегося рта густо повалило судорожное всхрапывание. Зоя хохотала, а Любушка смущенно заулыбалась.
– Видишь, - воскликнула Зоя, - он уже очень стар и засыпает на ходу, и это у него как будто почти смерть. Он торопится бросить нас, сирых и убогих, в нашей малости и уйти в свои высшие сферы.
Хохотала и Любушка. Просыпался Милованов всегда словно бы раньше какого-то положенного срока. Так было и после ростовского путешествия.
Просыпался этот человек, вставал и начинал бодрствовать всегда, как говаривала Зоя, в несуразную рань, и утро было для него временем деятельного осуществления задуманного, предприимчивости, внезапных озарений и ловкого составления всяких планов, а то и плетения целых идей. Тут неуместен вопрос, что он мог делать и что действительно сделал в утренники, приходящиеся на эпоху кризиса. Между тем на следующее после ростовского путешествия утро пробуждение вышло тяжким, с ломотой в болезненно огрузневшем, как будто надломленном непосильной работой теле. Милованов не сразу-то и вспомнил, где побывал накануне.