Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:
фашистам и прочим гадам. Плюнуть я не смогу, каюсь.
«Уголовный мир раздувает слухи, будто за сотрудничество с оперчастью бьют
и убивают. Своих помощников мы бережём как зеницу ока. Преступный мир
болтает, чем длиннее язык, тем короче жизнь, но ведь чекиста не запугать, верно я
говорю, Иван? Мы тебя расконвоируем.
Родная моя матушка, растила ты меня, спасала, молилась за меня и гордилась
мной, и вот на что меня сватают.
«Зачёты тебе
Светлая моя родина, мордуют твоего сына, пионера и комсомольца, надёжного
твоего гражданина. Учился, стремился – и вот где сгодился.
«Ты же толковый врач, у тебя золотые руки. Мы тебя расконвоируем, с
воинской статьёй у нас почти все бесконвойные. Но сначала ты должен доказать
свою сознательность. Трусливых чекистов не бывает. Ещё Дзержинский говорил:
мы не берём в свои ряды, кого попало».
Вот так. Берут в ряды. И умный пошёл бы, а глупый отказывается. Дубарев не
спеша курил, говорил и сквозь дым посматривал на меня. В моей угрюмой
отчуждённости он видел пустой номер. Голос его леденел, взгляд стекленел, и мне,
как ни странно, становилось легче.
«Я не смогу, гражданин начальник, поверьте! Мое дело лечить больных. Я
этим занят круглые сутки, много читаю, письма пишу. Я закрываю глаза на всё
плохое. У меня своих переживаний через край. Я не вижу у людей того, что вам
нужно. Я не смогу вам помочь».
Дубарев ткнул окурком в железную пепельницу и покрутил из стороны в
сторону, будто вошь поймал и – к ногтю её, к ногтю. Заговорил брезгливо, как с
пустым, никчёмным человеком, заурядным лагерником. Связался с Волгой, дружка
нашёл, а он неисправимый рецидивист, заядлый картёжник, главный заправила
среди воров в законе. Но этого мало.
«Почему вы позволили вражескую сходку в больнице, когда зека Шурупов,
изменник родины, пятьдесят восьмая, исполнял песню, содержащую глумление над
Иосифь Виссарионычем? Почему вы, зека, Щеголихин, не только слушали, но и
записали слова с клеветой на вождя? Вы намеревались распространять её дальше
среди заключённых, используя своё положение врача санчасти». – Я замер,
оцепенел. Как он узнал, если были там все в доску свои? Трое-четверо сидели в
нашей маленькой комнате вечером в больнице. – «Вы показали себя ярым
пособником изменника родины. Чтобы завтра вот здесь, – Дубарев постучал ребром
хлипкой ладони по столу, – всё, что ты записал, от первого слова до последнего,
лежало вот здесь! – Он повысил голос, разозлился всерьез. – Вместе с
объяснительной, с какой целью ты записал и среди
пропагандировать антисоветское клеветническое сочинение».
«Я ничего не записывал», – пробормотал я. Ох, как важно иметь опыт таких
вот хамских встреч, допросов, нажимов и принуждений. Друзья мои далёкие,
студенты-медики, смелые и отважные мои спортсмены, Ветка моя любимая, какой я
беспомощный, разве таким вы знали меня?
Подбери сопли и скажи хоть слово, встряхнись! «Зачем вам новый сотрудник,
гражданин начальник, если вы знаете больше меня? Какая вам от меня польза?»
Дубарев взъярился, снова брякнул по столу костлявой рукой. «Почему не пресекли
вражескую вылазку зека Шурупова? Почему не сообщили о сходке? Вы пособник
фашиста, вам будет не только пункт десять, но и пункт двенадцать, групповая
антисоветская агитация».
Я не сомневался, так оно и будет. Дубарев ничего не выдумал – был Шурупов и
была песня о Сталине. Он пытается нарочно обозлить меня, чтобы я начал клепать в
отместку. Кто-то донёс. Не мог же Дубарев понатыкать у нас тайные микрофоны и
всё слышать, сидя за версту. А песня действительно звучала под аккомпанемент
моего восторга: «То дождь, то снег, то мошкара над нами, орёт конвой с утра и до
утра. Вы здесь на искры раздували пламя, спасибо вам, я греюсь у костра». Никто
не стал её записывать, один я, хотя и так почти всё запомнил. Похоже, Дубарев
забыл про хлебореза, поверил, что медики не виноваты, и мотал мне 58-ю. Блатные
клялись, что зарплата у Кума с выработки, чем больше он намотает сроков, тем
выше ему жалованье. А если сумеет пришить 58-ю, то его повышают в звании. Пора
бы уже, до сих пор младший лейтенант. Я считал это враньём, юмором, но сейчас
вижу, для злой хохмы есть основание, уж очень он заинтересованно вешал мне
статью.
«Даю вам двадцать четыре часа на размышление, зека Щеголихин. Или ты
честный человек, или уголовная сволочь, которая живёт по воровским законам.
Завтра ты придёшь сюда в десять ноль-ноль, сдашь мне записанную вражескую
песню и скажешь своё решение. Всё, иди».
Мне ужасно жалко стало своё прошлое с учителями и книгами, для другой
жизни они меня растили. А теперь я жертва. И все люди моей страны жертвы. И кум
этот несчастный в сорок лет с одной звёздочкой на погоне тоже жертва.
Я вышел. Солнце сияет, морозно, ясно. Смотрю на небо, на сопки, тайга
совсем близко. Птицей бы стать, воробышком маленьким, любой твари жить легче.