Небо 27
Шрифт:
– Не-а.
– Строительная компания. Мой отец, старшие братья и я. Слушай, пятьдесят лет назад мой папаша был таким же, как ты, как бродячая собака. Никому не нужный иммигрант без прошлого и с туманным будущим. Он поднялся с самого низа, выполз из вонючих трущоб Нью-Йорка, а его сыновья дошли до Нового Орлеана, где завтра начнут рушить ваши грязные убогие домишки, чтобы построить жильё для таких же образованных и успешных людей, как мы. Понимаешь, к чему я?
Окурок равнодушно пожимает плечами и тихо бормочет:
– Не расстраивайся, брат. Возможно, всё сложилось бы по-другому, если бы он умел рисовать.
Барри отчаянно хочет разозлиться, но не может. Он открывает
– Слушай, – наконец выдавливает из себя он, – скажи мне, много ты заработал на своих картинах?
– А я разве говорил, что продаю их?
– Вроде нет. И ты ни разу не хотел, чтобы кто-то их купил?
– Я ничего не смыслю в продажах.
– Тогда, может, устраиваешь выставки?
Окурок мотает головой.
– Если на них будет смотреть много людей, они потеряют свой смысл. Каждый будет забирать из них то, что хочет, и в итоге они схлопнутся.
– Чего? Схлопнутся? Первый раз слышу такое о картинах. Это печально, наверное.
– Нет, «печально» – это неправильное слово, но раз тебе оно нравится, то пусть будет.
– Тогда зачем же ты их рисуешь?
– Чтобы они у меня были. Чтобы рисовать, Барри, просто чтобы рисовать. Ты не понимаешь?
Дождь. Капли. Огоньки. Сумерки уже почти превратились в вечер, истерично визжащий за окнами.
– Курить будешь? – Барри стучит по столу пачкой «Филлис».
– Не-а. Я не курю. Мне достаточно того, что я сам Окурок.
– Логично, чёрт бы тебя побрал. Может, тогда выпьешь? Я угощаю, само собой.
– Извини. Я не пью.
– Вот как? А это-то почему?
– От выпивки мир становится цветным, и меня это раздражает. Знаешь, я ведь болел в детстве. Вроде как болел. И однажды, когда мне было совсем плохо, я понял, что все вещи вдруг потеряли свой цвет. Они стали… как бы это сказать… безликими. Я сначала, ну, как бы, испугался немного, а потом мне стало всё равно. И с тех пор я привык сам раскрашивать свой мир. Теми красками, которые я выбираю. Я помню, когда родители были ещё живы, к нам приходило много людей. Мне это не нравилось, потому что они отвратительно пахли. Их разговоры, смех, да каждое их движение воняло так, что меня постоянно тошнило. Мне пришлось научиться не дышать, и это было ужасно неудобно. Как-то раз один из гостей вытащил меня из шкафа, где я обычно прятался, и попытался поговорить со мной. Я молчал, потому что нельзя говорить, когда не дышишь, а мать стала объяснять ему, что я тупой и двух слов связать не могу. Я подумал, что теперь он от меня отстанет, но он засмеялся и сказал, что это не беда. Он достал из кармана четыре цветных карандаша: синий, красный, оранжевый и зелёный – и положил их около меня. Я залез обратно в шкаф, а когда все уснули, взял эти карандаши и стал рассматривать их. Я долго просидел с ними – несколько дней, наверное – всё крутил их в руках, пытался найти идеальное сочетание этих четырёх цветов. Мне казалось, я находил его, но через секунду оно пропадало, и приходилось начинать заново. А потом я понял, что нет никаких идеальных сочетаний – всё зависит не от карандашей, а от того, кто их держит. Поэтому теперь я могу сам раскрашивать свой мир. И поэтому я не пью.
– Ерунда какая-то. Редкостная собачья чушь. Неудивительно, что ты хочешь умереть через пару лет, без выпивки-то. Мне она помогает. Не то чтобы у меня была тяжёлая жизнь или что-то в этом роде. Я не жалуюсь, упаси меня бог, но, чёрт побери, ты прав! Этому миру иногда не хватает красок.
– Ага. Я рад, что ты меня понял.
– И что же ты рисуешь?
– Ничего. Я же говорил тебе – всё зависит от того, что ты хочешь увидеть.
– Ты издеваешься надо мной?
Стакан Барри грохает по столу, и оттуда выплёскивается несколько мутных капель. Они похожи на капли дождя, но в них нет тех небесных огоньков, которые так приятно рассматривать на оконном стекле.
– Я тебя обидел? Нет-нет, прости, я хотел объяснить, но…
– Покажи мне.
– Что?
– Ну, свои картины. Ты ведь говорил, что живёшь здесь рядом, да?
– Через дорогу.
– Собирайся. Пошли. Мне не терпится посмотреть, на что ты тратишь свою жизнь.
На улице свежо и душно. Если у тебя дырявые ботинки, то будь уверен, что лужи проберутся в них ещё до того, как ты сделаешь первый шаг. Город похож на взъерошенного бездомного котёнка, съёжившегося между мусорных баков в ожидании еды или смерти. Ровно четыре ступеньки ведут в подвал. Лестница искалечена многочисленными шагами равнодушных ног и кое-где осыпается, обнажая свои неприглядные каменные внутренности.
– Так, ну я готов восхищаться. В моей крови достаточно алкоголя, чтобы говорить об искусстве, – Барри с любопытством оглядывается по сторонам.
– Может быть… Как насчёт этой? – Окурок переминается с ноги на ногу и неуверенно теребит рваный воротник своей рубахи, как будто ждёт от него поддержки в этот ответственный момент. – Сейчас, тут немного пыльно, прикрой нос рукавом, окей?
Грязно-серая тряпка, закрывающая полотно, небрежно взлетает в воздух, и из-под неё, жмурясь от неожиданно яркого света, возникает холст, облепленный безумной какофонией застывших на нём красок. Он похож на девушку, у которой от внезапного порыва ветра приподнялась юбка, обнажив то, что не предназначено для посторонних глаз. Тусклая электрическая лампа, криво приделанная к неровному истрескавшемуся потолку, безуспешно пытается перекричать это вырвавшееся на свободу цветное буйство.
– Слушай, Мэтт. Ну, в принципе, мне нравится. Но у меня только один вопрос. – Барри замолкает, чтобы выдержать необходимую паузу. – Как ты назвал это дерьмо?
– «Воспоминания на птице».
– Ага. Воспоминания. На птице. Конечно, я так и думал. Не, ну а как же иначе можно это назвать? Ты только скажи мне вот что. Если картина про птицу, то, наверное, там должна быть нарисована эта, ну как там её… Птица, да? – Барри наконец смеётся пьяным невежливым смехом.
– Нет, брат, ты, кажется, ничего не понял. Картина называется «Воспоминания на птице». Воспоминания, сечёшь? Это как будто ты хочешь вспомнить птицу, а вспоминаешь, например, мотоцикл. Ну или что угодно, только не то, что надо. Логично?
– Тупее объяснения я в жизни не слышал. Хорошо, а почему тогда «на птице», а не «о птице»?
– Чтобы было ещё тупее, наверное…
– Ясно, чувак, теперь мне всё ясно. Ты идиот, который вместо того, чтобы заниматься чем-то полезным, да хоть дурь продавать, пишет самые тупые картины в мире и придумывает к ним самые тупые названия во вселенной. Классно, Мэтт, я бы так не смог.
– Ладно-ладно, брат, я пошутил, – Окурок примирительно машет рукой. – Просто мне не нравится предлог «of».
– Не нравится предлог? Ну конечно, как я сразу-то не догадался! Знаешь, мне он тоже кажется каким-то подозрительным. Да, Мэтт, это всё объясняет. Абсолютно всё. Кроме одного. Что же всё-таки здесь нарисовано?
– Ничего. Я же говорил тебе.
– Тогда зачем…
– Что угодно. Музыка, например.
– Да ты определённо издеваешься. Я не вижу здесь никакой музыки, только чёрточки, полосы и кляксы. И никто, клянусь тебе, Матье ди Как-там-тебя, никто во всём мире не увидит здесь даже намёка на неё!