Недобрый час
Шрифт:
– Я знаю, – сказал падре Анхель. – Вашей вины здесь нет.
– А ведь ни для кого не секрет, – продолжал алькальд, распаляясь и уже не слыша замечаний священника, – что трое из них обыкновенные преступники, которых вытащили из камер и переодели в полицейскую форму. При нынешнем положении дел я не хочу рисковать, посылая их на улицу охотиться за привидениями.
Падре Анхель развел руками.
– Ну конечно, конечно, – согласился он, – об этом не может быть и речи. Но почему бы, например, вам не обратиться к достойным гражданам?
Алькальд выпрямился и нехотя сделал несколько глотков из бутылки. Форма на груди и на спине у него
– Достойные граждане, как вы их называете, помирают над листками со смеху.
– Не все.
– Да и нехорошо лишать людей покоя из-за того, на что, если разобраться, вообще не стоит обращать внимания. Честно говоря, падре, – добродушно закончил он, – до сегодняшнего вечера мне в голову не приходило, что эта чепуха может иметь к нам с вами хоть какое-то отношение.
В падре Анхеле проглянуло что-то материнское.
– В определенном смысле – может, – ответил он. И он приступил к подробному обоснованию своей позиции, используя уже готовые куски проповеди, которую он начал мысленно сочинять еще накануне, во время обеда у вдовы.
– Разговор идет, если так можно выразиться, – закончил он, – о случае морального террора.
Алькальд широко улыбнулся.
– Ну ладно, ладно, падре, – сказал он, почти перебивая священника, – не к чему разводить философию вокруг этой писанины. – И, поставив на стол недопитую бутылку, сказал так примирительно, как только мог: – Раз уж для вас это так важно, придется подумать, что тут можно сделать.
Падре Анхель поблагодарил его. Не очень приятно, объяснил он, подниматься в воскресенье на кафедру, когда ты обременен такой заботой, как эта. Алькальд старался понять его, но видел, что время уже позднее и что священник из-за него не ложится спать.
VII
Снова, словно воскрешая прошлое, зазвучала барабанная дробь. Она раздалась перед бильярдной в десять утра, и городок замер в неустойчивом равновесии, как будто она была его центром тяжести. Прозвучали три яростных заключительных удара, и тревога снова вступила в свои права.
– Смерть! – воскликнула вдова Монтьель, видя, как распахиваются окна и двери и люди отовсюду бегут на площадь. – Пришла смерть!
Оправившись от первого потрясения, она отдернула занавески балкона и стала наблюдать давку вокруг полицейского, готовившегося обнародовать приказ.
Голос глашатая тонул в безмолвии, и, как ни вслушивалась вдова, приставив ладонь к уху, ей удалось разобрать всего два слова.
Никто в доме не мог ничего ей толком объяснить. Обнародование приказа сопровождалось обычным авторитарным ритуалом; новый порядок воцарился в мире, и вдова Монтьель не могла найти никого, кто бы его понимал. Кухарку встревожила се бледность:
– Что объявили?
– Это я и пытаюсь выяснить, но никто ничего не знает. Да что говорить, – горько добавила вдова, – с сотворения мира ни один приказ не приносил еще ничего хорошего.
Кухарка вышла на улицу и возвратилась с подробностями. Начиная с сегодняшнего вечера, до тех пор, пока не исчезнут причины, вызвавшие принятие этих мер, устанавливается комендантский час. С восьми вечера и до пяти утра никому не разрешается выходить на улицу без пропуска за подписью и с печатью алькальда. Полицейским приказано громко окликать три раза каждого, кто им встретится на улице, и в случае неповиновения стрелять. Алькальдом будут организованы из выбранных им самим граждан патрули, которые помогут полиции в ночных обходах.
Грызя ногти, вдова Монтьель спросила, чем вызваны эти меры.
– В приказе ничего не сказано, – ответила кухарка, – но все говорят, что из-за листков.
– Чуяло мое сердце! – воскликнула повергнутая в ужас вдова. – У нас в городке поселилась смерть!
Она послала за сеньором Кармайклом и одновременно, повинуясь силе более глубокой и древней, нежели минутный порыв, велела достать из чулана и принести к ней в спальню кожаный чемодан с медными гвоздиками, купленный Хосе Монтьелем за год до смерти для его единственного путешествия. Она вытащила из шкафа два или три платья, нижнее белье и туфли и сложила все в чемодан. Делая это, она почувствовала, что начинает обретать тот полнейший покой, о котором столько раз мечтала, представляя себе, что она где-то далеко от дома и этого городка, в комнате с очагом и небольшой терраской, где в ящиках растет майоран, где только у нее есть право вспоминать о Хосе Монтьеле, и одна забота – ждать вечера следующего понедельника, когда придут письма от дочерей.
Она сложила в чемодан самую необходимую одежду, ножницы в кожаном футляре, пластырь, пузырек йода, принадлежности для шитья, туфли в картонной коробке, четки и молитвенники – и ее уже мучила мысль, что она берет с собою больше вещей, чем бог будет готов ей простить. Она засунула в чулок гипсового святого Рафаила, осторожно уложила его между тряпок и заперла чемодан на ключ.
Когда появился сеньор Кармайкл, на ней было самое скромное из ее платьев. Сеньор Кармайкл пришел без зонта, что можно было истолковать как предзнаменование, но вдова этого даже не заметила. Она достала из кармана все ключи, каждый с биркой, где было напечатано на машинке, от чего этот ключ, и отдала ему, говоря:
– Отдаю в ваши руки грешный мир Хосе Монтьеля. Поступайте с ним как хотите.
Сеньор Кармайкл уже давно со страхом ждал этого мгновения.
– Вы хотите сказать, – запинаясь, проговорил он, – что уедете куда-нибудь и подождете там, пока все это кончится?
Спокойно, но решительно вдова ответила:
– Я уезжаю навсегда.
Сеньор Кармайкл, стараясь не обнаружить своего беспокойства, коротко рассказал, как обстоят ее дела. Наследство Хосе Монтьеля распродано не было. Юридическое положение многих статей его имущества, приобретенных второпях, самыми различными путями и без выполнения необходимых формальностей, оставалось неясным. До тех пор пока это хаотичное наследство, о котором сам Хосе Монтьель в последние годы своей жизни не имел даже приблизительного представления, не будет приведено в порядок, распродажа его невозможна. Необходимо, чтобы старший сын, занимающий пост консула в Германии, и две дочери, завороженные потрясающими мясными лавками Парижа, вернулись сами или назначили уполномоченных, чтобы те произвели оценку и установили их права. До этого продавать ничего нельзя.
Вспышка света, озарившая на мгновение лабиринт, в котором она плутала уже два года, не поколебала решимости вдовы Монтьель.
– Неважно, – сказала она. – Мои дети счастливы в Европе, и им нечего делать в этой, как они ее называют, стране дикарей. Если хотите, сеньор Кармайкл, можете собрать все, что найдете в этом доме, в один большой узел и бросить свиньям.
Спорить с нею сеньор Кармайкл не стал. Под предлогом, что надо приготовить кое-что для ее путешествия, он пошел за врачом.