Неизвестная сказка Андерсена
Шрифт:
Тут уж вовсе багрянцем Анке залилась, столько страсти было во взгляде молодого господина. И сестры Ниссе отвернулись – были их мысли сходны с мыслями вдовы, разве что стыдились они меньше, понимая – против судьбы не пойдешь.
Вот и получилось, что когда уехал Ганс из хижины Ниссе-морехода, уехала с ним и Анке. А оставшиеся довольны были, потому как остался им кошель с золотом и еще такой же обещан был.
Хорошо зажила семья.
– А Анке? Она была счастлива? – спросил мальчик, подвигаясь ближе к Тени, ему хотелось спрятаться, укрыться
– Смотри, – привычно ответила Тень, обнимая мальчика. – И ни о чем не думай, если не испугаешься, то у тебя выйдет многое. Не совсем то, о чем ты мечтал, но многое… [5]
В этом городе моря не было. Нет, оно существовало, но было другим – мирным, почти домашним. Верно, опасалось высоких городских стен, медных пушек, тяжелых ядер и бородатых, пахнущих терпким табаком и порохом пушкарей. Море вздыхало, качало на волнах мелкий сор, пило муть сточных канав и услужливо наполняло паруса лодок свежим ветром. Море грузило рыбой тележки, лепило чешую на руки и передники торговцев, пробиралось на прилавки розовыми тушками крабов, черными раковинами устриц и мидий, цветастыми грошовыми ожерельями да плоскими камушками, столь ценимыми городской детворой.
5
Андерсен мечтал стать актером, в 14 лет он ушел из дому в Копенгаген, не сомневаясь, что будет принят в театр. И ему удалось: благодаря его приятному голосу и настойчивым просьбам, а также из жалости Ханс Кристиан был принят в Королевский театр, где играл второстепенные роли. Однако когда началась возрастная ломка голоса, он был уволен.
– Здесь все иначе, – вздыхала Анке, обмахиваясь веером. Ее томило ощущение неправильности моря и собственной жизни, жара, внезапная, совсем не осенняя, и тоска по дому. Во сне ей виделись свинцовые облака, отраженные серыми волнами, с которыми они почти срослись. Белые мазки молний, лунные блики на камнях, запахи – не духи, не жасмин, не ароматные китайские палочки, которые приказал жечь Ганс, – а соль, водоросли, рыба… нет, она не хотела возвращаться в город, но и не могла забыть о нем.
– Здесь все совершенно иначе, – повторила она, понимая, что никто не слышит. Горничная дремала в углу, компаньонка, приставленная Гансом для престижу, была увлечена чтением, а даже когда б не увлекалась, то все одно вряд ли обратила бы внимание на подопечную. Компаньонка Анке не любила, и от этого тоже становилось грустно.
Два года минуло с той поры, как Анке покинула город, два года счастья, которое поначалу казалось безоблачным, как здешнее небо, а теперь вот горечью оборачивалось. А поделиться не с кем, вот и сидит Анке у окна, любуется на улочку узкую, на деревца чахлые, пылью покрытые, на людей, что спешат по своим надобностям. Вот медленно, важно ступает кухарка с плетеной корзиной. Торчат из корзины зеленые стрелы лука, выглядывает широкое горло глиняного кувшина да свисает косица чеснока. Следом, пытаясь не отставать, пыхтит мальчишка с гусем. Гусь огромный, снежно-белый, длинношеий, опутанный веревкою, но упрямо мотающий башкой. Чудится Анке: сейчас вырвется гусь, хлопнет крылами и унесется в небо.
Нет, не унесется, нынче же вечером подадут его, зажаренного с яблоками да картофелем, а к нему соусы, вино да беседу с Гансом, каковая день ото дня становилась все более натужной, тягостной.
Нет,
Не нужна была им Анке. И городу этому не нужна.
– Не понимаю, – мальчик, закрывая глаза, он почти уже дремал, но держался из последних сил, он чувствовал, что если поддастся сну, то, напротив, проснется. И тогда исчезнет и сказка вместе с Анке, и Тень, и он сам, нынешний-прошлый, а вернется кто-то другой, тот, который уже почти привык к работе на сигаретной фабрике…
– Не понимай, – Тень провела когтистой лапой по волосам мальчика, – ты просто смотри.
Плачет море, плачет небо, протянулись слезы водою снизу вверх или сверху вниз. Дрожат струи-нити, дрожат губы Анке, дрожат и пальцы, и ресницы, и мир весь, разделенный надвое окошком, тоже дрожит.
А ведь знала же, знала, недаром шептались тетки, что не пара славный Ганс дочери рыбацкой, недаром матушка хмурилась да наставлениями потчевала о том, чтоб Анке зря деньги не тратила, чтоб от подарков не отказывалась, вещи не раздаривала, чтобы…
Матушка знала, как оно будет на самом деле.
Матушка не предупредила.
Предала.
– Госпожа, – окрикнула горничная хрипловатым то ли со сна, то ли от простуды голосом. – Госпожа, волосы расчесать надо.
Надо – волосы у Анке длинные, до самых пяток почти, и щеткою по ним водить надо бережно, а не так, как эта вечно осоловевшая, бестолковая девица. Или она нарочно, из зависти дергает? А хоть бы и так. Но надо.
Надо надеть белую рубашку – французский батист, фламандское кружево, местная портниха – и лечь в постель. Ждать. Гадать. Придет-не-придет? Все чаще «не», и с каждым «не» все наглее прислуга, все раздраженней компаньонка, все больше тянет на берег.
Анке позволила себя раздеть, расчесать, сбрызнуть духами – от резкого запаха к горлу подкатила тошнота – уложить в согретую кирпичами, но все равно сырую постель.
Оставалось ждать.
Он не пришел ни в этот день, ни на следующий, ни даже через день. Ганс словно забыл о своей русалочке, об обещаниях, которые некогда раздавал столь щедро, о том, сколь убедителен был.
Был и не стало. Только дождь да ветер, что бросал в окно ледяную, вовсе не летнюю воду, только хлопающие ставни – деревянные крылья домов, куцые, куриные, с такими не взлететь.
Но Анке ждала, ей не оставалось ничего другого, кроме ожидания, и оно, привычное, было не в тягость. Вот только дождь о чем-то шепчет.
– Сестра, сестра, сестра, – звенят капли. – Ты где? Мы скучаем…
– Зачем ты убежала, сестра? Разве тебе плохо было с нами?
– Хорошо, – отвечает Анке тоже шепотом, но горничная вдруг просыпается, тянет короткую шею, вертит головой, трясет подбородками.
Голоса смолкают, и дождь становится просто дождем, и горничная широко зевает, хлопает себя по полным бокам. «Уходи!» – желает ей Анке. И та – о чудо – встает и, прихватив лампу, бредет к двери.