Неизвестная сказка Андерсена
Шрифт:
– Черт!
– Не поминай, – одернула старуха, засовывая выбившиеся пряди волос под норковую шапку. Хорошая шапка, меховой короной сидит поверх платка, только вот мужская и слегка молью побитая, и ухо одно оторвано, а дыра наживо белой нитью заделана. Ничего, бывает и так, а бывает и хуже.
У Ефима шапки не было. И куртки. И на ногах тапочки.
– Черт, – сказал он, ощущая, что занемел. Ну да, вот тебе и причина – если от удара не помер, то холод по-любому добьет. – Эй, бабка, помоги. Пожалуйста. Я заплачу. Сто баксов. Двести.
Ледяным
– Сколько скажешь… помоги до дома добраться. Одежды дай какой-нибудь.
– Пошли, – старуха протянула ему свою палку. – На от, а то ж не дойдешь.
Дошел. По полю, продуваемому всеми ветрами, по узким дорожкам, проложенным меж мусорных груд. Некоторые дымили, воняли, отзывались человеческими голосами, другие при приближении разлетались воронами, галками, суетливыми воробьями, глушили криками, третьи так и оставались кучами, остатками чьей-то жизни.
Это было удивительное место, не мертвое – а Ефим всегда представлял себе свалку этаким подобием кладбища, – но извращенно-живое, этакое зазеркалье. И нищенка – чем не Вергилий – смело вела по кругам этого ада.
Ад был в голове, в вопросах, которые выныривали из алого марева боли и в нем же растворялись, в ощущении беспомощности – а он, Ефим, даже в горах не чувствовал себя таким беспомощным. В том, что он понятия не имел, как быть дальше.
Быть или не быть…
Темнело. Уже? Сколько он пролежал? Нет, не мог столько, замерз бы насмерть, а значит… значит, держали его где-то в другом месте, но вот беда, он ничего не помнит.
– Иди-иди, – поторапливала старуха, достав из кармана фартука огромный коробок каминных спичек, извлекла одну, попробовала на зуб и спрятала назад. – Близко уже.
Ее дом, как и предполагал Ефим, был очередной грудой мусора, в котором нищенка прокопала нору, прикрыв ее ржавой автомобильной дверцей.
Но Ефим слишком замерз, чтобы позволить себе брезгливость. Он забирался в старушечью конуру, локтем отпихивая наглого пса, думая лишь о том, чтобы не подохнуть здесь, на свалке. Хозяйка забралась последней, закрыла жилище, загородив и тот слабый, сумеречный свет, который проникал вовнутрь.
Впрочем, темно было недолго. Зазвенело, запыхтело, закашлялось, потянуло дымом и угольной пылью, ацетоном, потом ярко вспыхнуло – в грязной руке Ефим увидел свернутую трубочкой газету, которая полыхала подобно факелу. Газета отправилась в черное нутро печурки, и вскоре в доме потянуло теплом.
А ведь и вправду дом, со стенами, досками придавленными, с ковром-тряпкой, с лежанкой на кирпичах и нарядным, слегка облезлым столиком. Была тут и фарфоровая ваза с пуком сухих цветов, и книжная полка с книгами.
– Смотри, смотри, пока смотрится. На вон, грейся.
Ефим только кивнул в знак благодарности. Тряпки воняли, но были теплы. А значит, и он, Ефим, согреется, плевать как, главное, что не подохнет. А отогревшись, глядишь, и выберется со свалки, там и найдет умельца, который его, Ефима,
Найдет и голову оторвет.
– Бабушка, а ты не видела, как я сюда попал?
– Бабушка? – старуха всхлипнула, стягивая шапку и платок. – А что, бабушка и есть. А ты, значится, внучком будешь, Иванушкой-дурачком. Потому как сразу видно – дурень знатный. И не фыркай, не фыркай, правду говорю. Не был бы дурнем, не попал бы… а я тебе не бабушка.
– А кто?
Старуха вытащила из кармана огромный коробок, потрясла и, всхрюкнув, заявила:
– Девочка я. Девочка со спичками.
Журавли-журавлики, белые кораблики, в небесах качаются, утро начинается.
Эльвира открыла глаза и уставилась в потолок: серый, грязный, с мелкими трещинами в углах. Отвратительно. И то, что в голове дурацкий стишок вертится, тоже отвратительно. Вообще если разобраться, то ее нынешнее положение само по себе отвратительно, да и будущее выглядит таким же… будущее закончилось. Нет, оно продолжалось во времени и пространстве, однако сама Эльвира Камелина, в девичестве Стеклова, из этого континуума выпала.
Мерзость.
Журавли-журавлики, белые кораблики…
Кораблики в пруду тонут: бумага намокает, тяжелеет и тянет несчастных ко дну. А Элька наблюдает, готовая запустить следующий. Очень хочется, чтобы хотя бы один добрался до противоположного берега, самой-то Эльке нельзя: вода в ручье холодна, а резиновые сапоги коротки, один неверный шаг – и вода переметнется через розовый борт, затапливая нижнюю палубу, пропитывая шерстяной носок и колготки.
– Эй, смотри, чего я сделал! – Дик падает на траву, едет задницей по склону, упираясь ногами: на зеленом травяном покрывале остаются три колеи – две глубокие, черные, от сапог, а третья, широкая, по центру. – Смотри!
Его кораблик из обломков сосновой коры, с высокими бортами, с каплями серого клея, с кривоватой мачтой и матерчатым парусом. Несмотря ни на что, он кажется самым удивительным судном в мире.
– Спорим, доплывет?
– Покажи! – Элька тянет руки. Теплое дерево царапает ладони – занозы останутся, – но она держит, смотрит. Завидует. Этот корабль не намокнет и не потонет. Он победит.
И Элька легонько сжимает руки, чувствуя, как трещат борта. Заметил? Нет, Дик невнимателен. Дик слаб, а она – наоборот. Она первая. Всегда и во всем, потому что она – лучше! Она как Герда, которая спасает неразумного Кая от него самого и глупых мечтаний.
Корабль становится на воду, слегка покачиваясь, неуверенно крадется по волнам, добирается до середины и, качнувшись, вдруг ложится. Красный парус, потемнев от воды, тянет ко дну.
Дик вздыхает:
– Не получилось.
Больше он не будет делать корабли, а Элька на следующий же день попросится в кружок судомоделирования.
Она не знала, как и откуда взялось это желание быть первой. Главное, что оно существовало, мучило, толкало вперед, выматывая нервы чужим успехом. Ни сна, ни покоя, ни передышки.