Неизвестный Пушкин. Записки 1825-1845 гг.
Шрифт:
Я заметила:
– Сверчок неподходящее имя для Пушкина; его следовало бы назвать Певуньей Стрекозой.
Мятлев отвечал:
– Это совершенно верно, тем более что он никогда не будет Муравьем. Но эта Стрекоза поет круглый год, что очень выгодно для русского Парнаса.
Был там старик Полетика. Он мне нравится; он сух и в то же время очень остроумен; был и Аббат Тетю – на этот раз без своих «драконов» [37] , очень любезный. Пушкин, мой брат Клементий, Андрей Карамзин и Петр Мещерский забавлялись тем, что дразнили Sophie, которую перед обедом застали в слезах над английским романом. Sophie сердилась, a Catherine [38] наконец сказала ей:
37
Вяземский. «Драконы аббата Тетю» (m-me de S'evign'e) – преследовавшие его черные мысли; Вяземский был
38
Catherine Мещерская, умнейшая и весьма остроумная женщина, была дочь H.М. Карамзина от второго брака, Софья – от первого и гораздо старше своих братьев Андрея и Александра. Самый младший – Владимир и дочь Лиза были в это время еще детьми, а Александр, так же как мои дяди, еще учился; один только Андрей и старший из моих дядей уже окончили в то время Пажеский корпус.
– Попробуйте делать то же, что и я; когда они начинают дразнить меня, я только пожимаю плечами. Теперь они больше не смеют трогать меня, так как это ни к чему не ведет.
На это Мещерский ответил:
– Кто знает, может быть, я осмелился бы?
Ответом Catherine был только взгляд, исполненный достоинства! Пушкин был в ударе; он рассказывал свои Wanderungеn (путешествия [нем.]) у цыган в Молдавии; там в одном таборе он слышал рассказ об убийстве женщины, которым воспользовался для поэмы; он нашел своего Алеко и Земфиру под шатром. Он рассказал нам историю, слышанную им от одного грека в Кишиневе, и говорил, что хочет записать ее и назвать «Кирджали». Катерина Раевская рассказала ему легенду о фонтане в Бахчисарае; она назвала фонтан ханского дворца «фонтаном слез», Пушкин сказал, что у нее поэтическая фантазия. Его Мария была графиня Потоцкая, которую действительно похитил этот хан. Пушкин говорил притом, что темы многих его произведений взяты из жизни, как, например, случай с братьями-разбойниками. На Дону, на Волге он записал еще много других происшествий; он ничего не выдумывал, даже офицер в «Кавказском пленнике» действительно существовал. Потом, обратясь к Sophie, он сказал:
– Я дразнил вас, но вы правы, что любите английские романы: они так правдивы, личности Вальтер-Скотта так живы. Однако не оплакивайте слишком их горести; ведь они все давно умерли или утешились. – Он обратился ко мне: – Плачете ли вы, когда поют «Черную шаль»?
Я ответила:
– Никогда, это романс, да притом еще пошлый. Я гораздо больше люблю «Талисман» и «Фонтан любви»; в них стихи лучше; стихи «Черной шали» не поют.
Пушкин поклонился:
– Очень хорошо сказано; стихи не поют, а они должны петь, даже без музыки. Это делает вам честь, у вас есть вкус и слух; я буду спрашивать у вас совета.
Я засмеялась над тоном, которым он это сказал, и заметила:
– Как Мольер спрашивал мнения своей служанки Лафоре?
– Вы будете нашей славянской Лафоре, – проворчал Вяземский.
Пушкин продолжал:
– Уверяю вас, что Черная шаль может глубоко тронуть человека. Если бы вы слышали ее, как я, в Молдавии в жидовской корчме, вы все плакали бы.
– Плакали? – сказала Catherine, – почему?
Петр Мещерский отвечал:
– Это воздействие жидовской корчмы в Молдавии: она так пропитана запахом лука и чеснока, что слезы навертываются на глазах.
Пушкин ответил серьезным тоном:
– Совсем нет, при чем тут чеснок и лук, я переложил песню в стихи, и мне хотелось бы спеть ее по-молдавски. Раз я видел в Одессе грека, который плакал, сидя на берегу моря, и пел. Я спросил, о чем он плачет, я был тронут: я этерист. Он отвечал: «Я плачу от своей песни, это маленькая птичка, которая сидит на ветке и поет, поет, а потом улетает». По-русски это совсем не трогательно, а по-гречески может довести до слез… Хотите, я спою вам по-молдавски? Но для этого мне нужна гитара и шали.
– За этим дело не станет, – сказала Sophie, – наш кухонный мужик играет на гитаре, а горничные дадут вам шали.
Пушкин, Клементий и Андрей отправились в девичью, Лука [39] принес гитару. Мятлев присоединился к ним, в восторге от затеваемой шутки; они заперлись в столовой и позвали Глинку, который должен был играть на гитаре. Наконец нас впустили. Клементий и Пушкин, переодетые какими-то фантастическими молдаванами, с трагическим выражением лиц, держали черную шаль и вращали глазами, принимая сентиментальные позы. Пушкин насвистывал мелодию, а Глинка подбирал аккомпанемент. Только что мы вошли, Пушкин начал петь гнусавым голосом, как молдаване. Клементий выделывал драматические жесты. Они делали вид, что плачут, и утирали глаза черной шалью. Невозмутимая важность, с которой они давали нам этот чудный концерт, заставила нас хохотать до упаду. Успех подзадорил их, и они решили устроить живые картины. Пришел Константин Булгаков и объявил, что эта мысль гениальна.
39
Калеб Бальлержон Карамзиных, этот Лука был тип старого слуги, преданного и ворчливого; при нем родилась старшая дочь Софья, так как он служил у историка со времени его первой женитьбы.
Отправились к горничным, чтобы достать у них шарфы и шубы. Андрей принес халаты; вытащили даже старый красный тюрбан г-жи Карамзиной. Когда картина была готова, нас позвали. Мятлев взял на себя роль Петрушки и сказал нам речь: «Вот хан Гирей, человек очень серьезный, как Иван Грозный; его историю написал талантливый молодой человек, который плакал в Бахчисарае, и с того дня вода в фонтане соленая». После этого он прочел первую строфу. Пушкин в красном тюрбане г-жи Карамзиной, завернутый в шаль, сидя на земле и куря трубку, изображал хана Гирея. Андрей, Константин Булгаков, Клементий, в халатах, скромно расположились вокруг него, со сложенными на груди руками, – как подобает рабам. Мы зааплодировали. Мятлев, как настоящий Петрушка, сказал: андер манер, другой кавалер, что означало: убирайтесь прочь. Вторая картина была еще лучше. Мятлев сказал нам, что это ребус. Они поставили на возвышение пресс-папье Карамзина – статую Петра Великого; Пушкин в платье мужика – собственника гитары, Клементий в фантастическом, якобы польском костюме стояли перед статуей, завернувшись в альмавиву Пушкина. Оркестр, то есть Глинка, сыграл на гитаре трепака и мазурку; кордебалет, то есть Андрей, Константин Булгаков и Мятлев, исполнили танец, а потом закричали: отгадайте! Жуковский рассказал мне все заранее, и я отвечала: «Это Пушкин и Мицкевич перед статуей Петра Великого». Пушкин ответил: «Мы соединены под защитой поэзии, точь-в-точь как Павел и Виргиния под пальмовым листом. Это сестры-соперницы, которые когда-нибудь помирятся; по крайней мере, я надеюсь на это». Последняя картина изображала цыган; но они не захотели, чтоб Мещерский [40] участвовал в ней: он слишком белокурый.
40
Князь П. Мещерский, муж Екатерины Карамзиной, был чудесный человек.
Они долго советовались наедине с Sophie и Catherine; наконец они решились и пришли просить и меня участвовать в картине. Катерина Андреевна сказала, что это невозможно, так как я буду одна с молодыми людьми. Пушкин объявил, что можно устранить это препятствие, и предложил позвать верную Фиону [41] и одеть ее старой цыганкой. Тогда г-жа Карамзина согласилась.
Sophie накинула розовый шарф на мое белое платье и надела мне на шею коралловое ожерелье; у Catherine нашелся какой-то вышитый передник, – при некотором напряжении фантазии это могло изображать Земфиру. Клементий был Алеко; Андрей, Пушкин, Константин Булгаков представляли молодых цыган, Мятлев – старика, а Глинка был музыкантом. Он спел под аккомпанемент гитары московскую цыганскую песню. Фиона, изображавшая старую колдунью, произвела необычайный эффект; она гадала Алеко и Пушкину. Успех был огромный, и Пушкин, которого все это забавляло, как ребенка, поцеловал руку у Екатерины Андреевны и поблагодарил ее за то, что она способствует процветанию искусств у себя в доме.
41
Фиона была горничная Sophie Карамзиной, очень ей преданная.
Только что мы успели вернуться в гостиную, как доложили о приезде графа Фикельмона; Екатерина Андреевна сказала: «Слава Богу, что он не видел моей столовой, обращенной в балаган; он принял бы нас за сумасшедших, тем более что Святки уж давно прошли».
Вчера приезжал ко мне Пушкин и рассказывал, что он только что перед этим едва устоял против сильнейшего искушения: он провожал в Кронштадт одного приятеля, и ему неудержимо захотелось спрятаться где-нибудь в каюте и просидеть там до тех пор, пока корабль не выйдет в открытое море. Но он таки устоял против этого страстного желания – отправиться за границу без паспорта. В нем много оригинальности и вместе простодушия. Моден не прав, говоря, что он недоброжелателен и что у него злой язык. Он насмешник, но в нем нет ни тени злобы; он остроумен и тонок. Он спросил меня:
– Какого вы обо мне мнения?
Я отвечала:
– Превосходного, потому что вы очень добры. Я была предубеждена против вас; мне говорили, что вы всегда готовы задеть человека, но я не согласна с этим; вы преисполнены ума и таланта; одним словом, вы именно таковы, каким мне вас изобразил Жуковский, то есть вы – Феникс.
Пушкин разразился гомерическим хохотом и потом сказал мне:
– Спасибо вам за доброе мнение; я не зол, никому не желаю дурного, я не изменник, не лгун; я вспыльчив, но не злопамятен и не завистлив. Я искренен и умею любить своих друзей и быть им верным, но у меня колкий язык.