Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения
Шрифт:
Что же касается личного свидетельства Л. Н. Толстого в дневнике 1884 года, которое делает ошибку на один год, относя переживания к 1870 году, то мы по-прежнему считаем невозможным пользоваться при описании одной эпохи документами другой, позднейшей. За два месяца до смерти Лев Николаевич записал в интимном дневнике, что он «никогда даже не был влюблен» в жену [136] . Неужели, по этой записи могли бы мы зачеркнуть весь период его счастливой семейной жизни? Попытка объективного, нетенденциозного изложения требует чрезвычайно осторожного обращения с материалом и не допускает смешения двух совершенно различных периодов.
За отсутствием данных нельзя решить окончательно поставленного вопроса в ту или другую сторону. Но, по-видимому, все было проще, носило временный характер и непоправимого удара семейным отношениям не нанесло. Рана зажила. Спустя несколько лет, она откроется опять. Но сейчас
Чем же объяснить мрачное настроение Толстого в этом году? Причины лежат совсем в иной плоскости.
Выше был намечен ход развития внутренней жизни Толстого в первые годы после женитьбы. Он отошел от общественной деятельности и в обстановке семейного уюта весь погрузился в далекое от текущей жизни художественно-философское творчество. Так продолжалось несколько лет. Результаты работы были плодотворны: Толстой нашел то, в чем он больше всего нуждался, – религиозное мировоззрение [137] .
По окончании «Войны и мира» Толстой оказался на перепутье. – Художник зовет к новым образам, подсказывает новые замыслы, интересуется драмой, русскими сказками, былинами, читает Жития, восхищаясь их поэзией. Философ продолжает упорно изучать западную философию. Человек, принявший стройное мировоззрение, не удовлетворяется им, не находя в нем успокоительного разрешения основного вопроса жизни – вопроса смерти. Толстой приходит в отчаяние: его мучает бездействие, он окончательно отвергает умозрительную философию [138] , проблема конца остается неразрешимой, и его охватывает тоска.
Религиозная философия Толстого того времени оставалась на ступени чистого умозрения; она только констатировала, но не затрагивала практического вопроса жизни. Однако Толстой не мог долго удовлетворяться сферой отвлеченной мысли: жизнь требовала иного подхода, и Лев Николаевич в течение продолжительного времени переживал мучительное состояние, пока, наконец, на наступила перемена. Она произошла вскоре по возвращении Толстого из Самарской губернии, где настроение его заметно улучшилось. Он снова принимается за работу, но отныне его энергия идет по двум самостоятельным направлениям: с одной стороны, творчество интеллектуальное, с другой – практическое. Он предпринимает новое грандиозное художественно-философское произведение из времен Петра I и возобновляет педагогические занятия. Обе деятельности независимы друг от друга, их интересы будут постоянно сталкиваться, мешать, перебивать, но этот своеобразный «компромисс» отдаляет еще на несколько лет нарождавшийся кризис.
Описанный здесь процесс не отразился на семье. Отношение Толстого к ней оставалось прежним: даже в самую критическую минуту, при поездке на кумыс, он не забывает ее интересов и присматривает для покупки землю, которая «приносит 6 процентов без всяких хлопот», «доход получается… в десять раз против нашего, а хлопот и трудов в десять раз меньше… – При хорошем урожае может в два года окупиться именье». Дети растут, семья увеличивается, и Лев Николаевич, по возвращении из Самары, предпринимает перестройку яснополянского дома. Работа идет спешная; к Рождеству надо все закончить.
«Развлеченья наши состоят в прохаживанье по новым владеньям нашим в доме, – пишет Софья Андреевна сестре 28 ноября. – Почти все готово, остался один паркет в зале, который не везут по случаю сырой погоды. У нас до сих пор ни пути, ни зимы нет. Пристройка наша чудо как удалась. Там уж топят, тепло, рамы вставлены, полы, кроме залы, все готовы; лестница, подъезд, кабинет – все готово. К Рождеству все перейдут на свои места, расставим мебель и начнем жить в новом доме; только штукатурки и не будет, а то все готово будет совсем… Внизу, где был чулан человека и вся лестница, образовалась под лестницей же очень хорошенькая комната, где будет наша столовая для всякого дня и только для нас. Кстати, и дверь тут прямо в кухню. Людей перевели в тот дом, в кухню, а то уж очень завели тут нечистоту. Зала останется чистая, и там будут обедать, когда нас много. Как стало просторно, чудо!»
О праздниках Софья Андреевна подробно сообщает в другом письме.
«Все по порядку расскажу тебе, как мы провели все это время. Работы столярные, плотничные и прочие по дому продолжались до самого сочельника. За два дня до праздников Левочка ездил по делам в Москву, и мы с дядей Костей энергично принялись все чистить, убирать. Дядя Костя вешал картины, зеркала, лампы, шторы и прочее. Я с рабочими таскала из того дома кое-что, как, например: тюфяки, подушки, старинные канделябры, блюда, мебель, которая нужна была, пока тут были гости; бабы мыли полы, дети мешали, и, вообще, возня была ужасная. Кроме того, дошивались костюмы, золотились орехи,
Когда все утихло, дети ушли спать, мы собрались внизу, в новой маленькой столовой, к чаю. Все девочки, в том числе и Лиза, весь табунок, как мы их звали, собирались каждый вечер в один уголок за маленький столик на полосатый диван, который теперь уж унесли в тот дом опять, и тут, в этом уголке-то, происходили самые оживленные разговоры, самое веселое и оживленное настроение всех. Лиза заливалась хохотом, а дядя Костя рассыпался в остротах, любезностях, всем служил, подавал чай и варенье и вообще папильонничал, как он сам про себя выражается».
На другой день предполагался маскарад. Утром дядя Костя всех забавлял своей игрой; резонанс в зале очень хорош, играл он очень хорошо, и им очень остались все довольны; вообще, он много помогал и способствовал забавлять гостей. Вечером все стали одеваться и готовиться к маскараду.
Я еще забыла тебе написать, что в день Рождества, поздно вечером, вдруг все разгулялись: дядя Костя стал играть вальс, и мы все, кто с кем попало, стали плясать, потом польку, и, наконец, Дмитрий Алексеевич с Леонидом принялись плясать трепака и по-русски. Дмитрий Алексеевич скоро устал, а Леонид был еще в полном entrain [142] , тогда и я, на старости лет, разгулялась и стала плясать по-русски. Все хохотали, аплодировали и долго не могли разойтись на ночлег. На маскараде одеты были вот как: Таня – маркиз, напудренный, в башмаках, длинном голубом кафтане, – очень хорошо вышло; Сережа – маркизой, Илья – фантастически как-то, в красной юбке; маленькая англичанка Кети – клоуном; я и Маша – по-русски, Лиза – мужиком, Варя – клоуном. Но всех поразительней была Софеш. Она оделась стариком, набила подушки, надела маску, и в туфлях с короткими ножками была до того смешна, что мы все надрывались от смеха. Мужчины все тоже исчезли и явились вдруг в виде двух медведей, вожатого и козы. Дмитрий Алексеевич в виде вожатого был очень смешон, дядя Костя отлично выполнял пляску медведя, Левочка плясал козой, а Николенька был другой медведь. Мы все плясали, но конец маскарада был лучше всего. Николенька разгулялся, оделся старухой, надел пресмешную маску, и они вдвоем с Софеш принялись плясать трепака. До того это было смешно: длинный, в наряде женщины, Николенька и коротенькая, кубастенькая Софеш, перебирающая быстро маленькими ножками, – что мы хохотали до изнеможения…
Третий день прошел довольно тихо. За обедом наелись блинов и сидели по углам. Ханна ездила в Тулу, я сидела с барышнями в детской, и мы все спорили о разных брачных и любовных вопросах…
Вечером заложили две тройки и поехали провожать Дьяковых в Ясенки. Скакали очень скоро, вечер был тихий, чудесный.
В Ясенках спросили шампанского, но в ту минуту, как раскупоривали бутылку, поезд пришел, лакей разбил бутылку, Дьяков заспешил, и мы все остались без шампанского.
На другое утро уехала и Лиза, а на пятый день уехала Варя. Дьяковы очень желали еще день пробыть, но Маше предстоял бал, а платье было еще не заказано даже. Николенька и дядя Костя и теперь еще у нас».