Как лицо без носа,Так нация без столицы.Не задавайте вопроса,Ответа не предвидится.Раз-два-три,Нос утри!Бомбили долго.Чтоб было приличноИ симметрично,Оставили один дом на сто.Этот стоит — черный, сквозной,Внутри сыро и мрачно,А кругом — коробки,Розовые и голубые.У другого отстрелили балкон,От кариатиды осталось колено.— Скажите,
а хрящ удален?— Почему рот зашит влево?Морген фри,Нос утри,Отстрелили две ноздри!1977
4. «Из русского плена немецкие солдаты…»
Из русского плена немецкие солдатыШли в страну Шиллера и Гёте.Лица бородаты, лица грубоваты.Стояло теплое лето.Кому — значит — парад,А кому — Сталинград,А кому — в грудь снаряд.Поди, воскресни, как воскрес твой Бог,А хочешь — тресни, как старый горшок.Это — начало песни.Конец четвертой весне.Пора тебе жить, как все:Видеть Париж во сне.Одному — значит — Париж,А другому — Камень-Давишь,А третьего — с шинелью в лоскутья.Четвертый — пришел назад,А пятый — и жизни не радС разорванной грудью.Кому выходит — парад,А кому — Сталинград,А кому — Шиллер и Гёте.1977
«Затерялся мальчик в Америке…»
Саше Соколову
Затерялся мальчик в Америке,А уж как хотел добежать!Был он тоненький, был он беленький,Не умел ни пить, ни врать.Вы скажите мне, люди добрые,Где найти его, где найти?Документики были собраны,Он в Чикаго, сказал, летит.Но Чикаго — страна огромная,И он мог забыть адресок.Может, косточка в драке сломана,И в больнице лежит голубок?Или после ночной поножовщиныОн наказан теперь судом?Ведь тюрьма — это дело всеобщее,А оттуда везут на слом.Где найти его, люди милые?Паспорт был у него продлен,Проживал он у нас без фамилии,А по имени был — Владлен.1977
Гуверовский архив,
Калифорния
С пожелтелых страниц поднималась ушедшая жизнь,Уходила во тьму, бормоча и рыдая.Ты поденщиком был, ты наемником был, и рабом,И я шла за тобою, доверчивая, молодая.Раздавили тебя. Раздробили узоры костей.Надорвали рисунок твоих кружевных сухожилийИ, собрав, что могли, из почти невесомых частей,В легкий гроб, в мягкий мох уложили.Перед тем, как уйти, эти тени ласкают меня,И кидаются снова и снова на грудь и на шею,Обнимают, и молят, и ищут ушедшего дня,Но ответить я им и утешить я их не умею.1978
Венеция
Что остается делать твоим сынам,
Если я, странник Севера, плачу по тебе?
Байрон.
Она была белая и золотая,Жемчужная, она казалась мне вечной,А теперь она стала черно-серой,В трещинах стоит ее мрамор.Ранена
плоть ее. Сломана стать.Провалился мозаичный пол Сан-Марко.Только у Флориана подают опятьЛимон к мороженому, когда жарко.Я ходила по улицам. Как много мест,Где я жила. Я их не забыла.Одно заколочено, другого нет,На третьем — крест, чья-то могила.И вдруг ударили колокола,И голуби шумно взвились над нами,Но никто не сошел с золотого крыльцаВ жемчужную, белую, вечную память.1983
«Орлы и бабочки (и кое-что другое)…»
Орлы и бабочки (и кое-что другое)Еще живут. Оставим их в покое.И облака. Их тоже не тревожь.Пусть будут ты да я, два зонтика и дождь.А если всё сломать, то ничего не будет,И так уж многое внутри сломали люди.1983
Из Байрона
Все было явно в свете дня —Была любовь.Теперь есть тайна у меня:Не надо слов.Та жизнь была, как водопад,Теперь — ручей,Ему внимает тихий садВ тиши ночей.Бормочем оба мы в ночиНаперебой,Ручей мне шепчет: помолчиСама с собой.И я молчу. Не надо слов,И нету слов.Yet though I cannot be belovedStill let me love.1983
Предсмертный диалог
— Когда-то ты билет вернутьС поклоном собирался Богу,Но мы возьмем его в дорогу:Он может сократить нам путь.— Но если правда Аушвиц был,И был Гулаг и Хиросима,Не говори: пройдемте мимо!Не говори: я все забыл!Не притворяйся: ты там был!— И вот проходим мы незримоМимо окошка, мимо, мимоТой кассы, где лежит секрет.— Там некому вернуть билет.1983
Омри Ронен.
Берберова (1901–2001)
Я думал, что она доживет до своего столетия, и в день ее рождения в 1985 году, в Кембридже, в гостях у нашего общего знакомого Л.М., я так и сказал ей. Это ее, кажется, огорчило: ей хотелось бы жить, как в бальмонтовской “Странной песне араба”, “ну хоть тысячу лет, ну хоть сто”, — сто в самом худшем случае. Смерти она не боялась, но очень любила жизнь и умерла, достигнув в России и во Франции той славы, о которой никогда не говорила и не писала, хотя мечтала всю жизнь.
Ахматова пишет в “Северных элегиях” про мемориальные доски: “Темнеет жесткий и прямой Литейный, / Еще не опозоренный модерном, / И визави меня живут — Некрасов / И Салтыков… Обоим по доске / Мемориальной. О, как было б страшно / Им видеть эти доски!..”
Вот уж кого бы не испугала мемориальная доска на доме № 6 по улице Жуковского в Петербурге, так это Нину Николаевну, видевшую во сне возвращение эмигрантских гробов в Россию. Семья Берберовых жила в 1914–1918 гг. окна в окна с квартирою Бриков.
Во втором издании книги “Курсив мой” (1983). среди двенадцати выдержек из читательских откликов на первое русскоязычное издание (Мюнхен, 1973), сразу вслед за Л.Ю. Брик напечатан отрывок из моего письма с пояснением в скобках: “Письмо читателя книги в английском переводе (вышедшем в 1969 г., за три года до русского оригинала), выехавшего из Советского Союза за десять лет перед этим”. На самом деле, я покинул СССР навсегда за 16 лет перед этим, и возраст мой она тоже перепутала, прибавив мне два года. Туг я вижу забавное совпадение: когда Р. Б. Гуль тиснул грубую рецензию на первое издание “Курсива”, мне кажется, больше всего в пасквильной статейке ее обидел намек на то, что она родилась якобы не в 1901, а в 1899 г. Ее чувствительность на этот счет не была заурядной женской слабостью. Однажды она закричала на меня: “Не смейте меня называть современницей Ходасевича, я была моложе его на 15 лет! — Я ведь сказал — “современницей”, а не “сверстницей”. — Не в этом дело!”