Необыкновенные москвичи
Шрифт:
Во второй раз Орлов пришел к ней перед отъездом из Москвы — он завербовался на дальний Север, на строительство. И они опять расстались — на три года с лишним... А вернувшись и вновь придя в квартиру на Земляном валу, Орлов застал Таню в горе — она похоронила мужа.
И с этого момента он стал о ней заботиться, довольствуясь тем, что получил такую возможность — заботиться. Он и сам был уже не тем тридцатилетним парнем, что в июньскую ночь сорок первого года ушел навсегда из своего села, он тоже изменился — и внешне: тридцатилетние мужчины называли его теперь отцом, — и внутренне Орлов не то чтобы состарился, — он и после всего выпавшего ему на долю был еще крепок, мог много работать, обладал завидным аппетитом, хорошо спал, —
С ее сыном, Виктором, у Федора Григорьевича установились отношения, которые на дипломатическом языке называются невмешательством во внутренние дела. Виктор вообще рос замкнутым, не по летам развитым, радовавшим Танино сердце школьными успехами, но неласковым и как бы даже равнодушным к матери, — она заметно робела перед ним. И, вероятно, она почувствовала бы себя совершенно одинокой и совсем старой, если б не Орлов со своим верным, не менявшимся с годами служением ей. Признательная ему больше всего за то, что с ним она по-прежнему сознавала себя женщиной — любимой и почти молодой, — она первая заговорила о женитьбе. Как-то, когда они в субботу вечером сидели у телевизора, она сказала:
— Давайте всех насмешим и распишемся... если это вас не пугает.
Ей уже было недалеко до сорока, ему перевалило за пятьдесят... И он только кивнул с растерянным видом — выговорить он ничего не смог. На него свалилось счастье — ну конечно же счастье, исполнение многолетнего, тайного желания, в котором он и сам себе опасался признаться! — но чувство счастья было настолько непривычным для Федора Григорьевича, что в первую минуту он его не распознал. Он очень давно уже примирился с тем, что разминулся со счастьем и что его удел — это постоянная борьба за насущно необходимое: за пищу, за одежду, за крышу над головой; на войне, в плену, — борьба за жизнь, — где уж там было думать о счастье?! А когда наконец пришли и победа, и пропитание, и крыша, и свобода, — он уже как бы опоздал для счастья... И Орлов, сидя в тот вечер у Тани, глядя в ее смеющееся лицо, испытал полное смятение. Его немота продолжалась так долго, что выражение Таниного лица изменилось, улыбка ее стала напряженной, она покраснела, потупилась. И тогда, превозмогая невольный, странный стыд, Федор Григорьевич проговорил:
— А ведь верно... Это верно, чего же мы так, давайте вместе... И на транспорте, опять же, я сэкономлю, на метро... — Он силился казаться веселым. — Не буду каждый раз уезжать... Ну и так далее... А только я... — И, не найдя сразу, как выразить то, что он думал о себе, он добавил: — Я скучный для вас человек, Татьяна Павловна.
Он не признался в тот вечер ей в любви, да и потом не сказал этих слов: «Люблю тебя», — так и не сумел их произнести. Любовь была чем-то из придуманного развлекательного мира, из романов и кинофильмов, лишь внешне похожих на обыкновенную человеческую жизнь; возможно еще, любовь годилась для молодежи. Собственное отношение к Тане представлялось Федору Григорьевичу и обыденнее, и гораздо серьезнее, — это была не любовь, а нечто более важное — ну, как отношение к солнечному свету, к воздуху, которым мы дышим, к хлебу, без которого не проживешь.
Через год примерно после женитьбы Орлов с семьей выбрался из деревянной хибары на Земляном валу — ее назначили к сносу. В новом многоэтажном доме с ванной, с облицованной плиткой кухней и со всем прочим, что принадлежит благоустроенному жилью, они получили две комнаты в четырехкомнатной квартире. И для Федора Григорьевича пришла как будто пора покоя и счастья, хотя бы и запоздалая. Но тут появились новые напасти: стала болеть Таня, а у него начались неприятности на работе, и он вынужден был уйти из автобусного парка. Покой все куда-то отодвигался, и не одно, так другое заставляло думать, что эта желанная пора покоя никогда не наступит.
7
Из ванной Федор Григорьевич отправился в кухню. Здесь, горбясь над столиком, подперев обеими руками голову, сидел сосед — по-домашнему, в майке, в пижамных штанах, и читал книгу; на плите у него грелся чайник.
Орлов подошел к своему кухонному столику.
— Антону Антоновичу! — поздоровался он. — Все просвещаешься.
Сосед, лысоватый, с округлыми бабьими плечами, оторвался от чтения.
— А-а, — протянул он, не сразу как будто признав Орлова. — Ты? Не виделись сегодня...
Он выпрямился и положил свою широкую, сизую руку на раскрытую книгу — солидный том большого формата в твердом переплете.
— Доказательно, — сказал он, — главное, что доказательно. И ничего не скажешь против, так одно к одному.
Орлов зажег газ, поставил в духовку чугунок с гречневой кашей и на свободную конфорку — кастрюлю с супом; попробовал суп, зачерпнув ложкой, подлил воды. И, только проделав это, быстро, как привычное дело, он спросил:
— Во что так уткнулся? О чем это?
Сосед Антон Антонович перекинул в обратном направлении несколько страниц.
— А вот послушай, какая резолюция. — Уперев толстый палец куда-то в страницу, он прочел вслух: — «Она была первой формой семьи...» Моногамия то есть, — пояснил он.
Федор Григорьевич промолчал, вопросительно глядя.
— Моногамия — это когда мужчина с одной лишь женщиной в браке состоит. Ну, как у нас теперь, как ты, например, — сказал Антон Антонович.
— Моногамия называется? — переспросил недоверчиво Орлов.
— Слушай и запоминай, — сказал сосед и опять наклонился к книге: — «...была первой формой семьи, в основе которой лежали не естественные, а экономические условия — именно победа частной собственности над первоначальной, естественно возникшей общественной собственностью». Здорово, а?! Так оно и было, — добавил он от себя.
— Д-да... — отозвался неопределенно Орлов. — Похоже... Давай, что там еще.
И Антон Антонович прочел дальше:
— «Господство мужа в семье и рождение детей, которые бы были только от него и должны были наследовать его имущество, — такова была исключительная цель единобрачия, открыто высказывавшаяся греками». — Подумав, он уточнил: — Древними греками, не теперешними.
Орлов без надобности, машинально, снял с кастрюльки крышку и опять закрыл кастрюльку.
— То-то, что древними, — сказал он.
— Ты что, не согласен? — спросил Антон Антонович. — Это, брат, доказано: семья держится тоже на чистой экономике — хочешь не хочешь, а факт.
На соседском чайнике стала подпрыгивать крышечка, и Федор Григорьевич сказал:
— Готов твой самовар, скачет уже.
— Выключи, пожалуйста, — сказал сосед, — жена что-то запаздывает. — И опять углубился в чтение.