Необыкновенные москвичи
Шрифт:
— Почему тебе страшно? — спросил Николай Георгиевич.
— Не знаю... У Зины, у Валентиновой Зины, ты ее видел... у Зины умирает сын. Врачи сказали, что осталась одна неделя... У него лейкемия — это такой ужас!..
Маленькая женщина, скорчившись в углу машины, опять зарылась по локоть в своей глубокой сумке.
— Когда не нужно было, он все время попадался... — воскликнула она жалобно, — ну что это, в самом деле... Ах, вот он! — Достав скомканный платочек, она принялась утирать лицо. — А Полинку бросил муж... Сказал ей: «Я задыхаюсь», — и ушел, взял шляпу, плащ и ушел... Она в отчаянии, можешь себе представить. Прожили вместе двенадцать лет, и
Николай Георгиевич откинулся на сиденье и положил голову на спинку; жена нашарила в темноте его руку и погладила.
— Никогда не знаешь, что с тобой случится завтра... — Она опять стала быстренько, по-детски, всхлипывать.
— Перестань, — каким-то не своим голосом попросил Николай Георгиевич.
И он подумал, что в мире нет ничего сильнее этой детской, жалкой, себялюбивой слабости. Говорить с женой сегодня о своем бегстве из дома было бы, наверное, преступлением...
Но решится ли он заговорить с ней об этом завтра? — спросил он себя. А затем, ведь не только она, его жена, со своими слезами и страхами удерживала его дома — были у него и другие обязанности, помимо семейных: он член двух редколлегий, он ведет семинар в Литературном институте, он председатель комиссии по работе с молодыми писателями. Все это, вероятно, тоже было важно... На столе у него, на даче, лежит папка с сочинениями какого-то юнца, присланная из комиссии; от его отзыва на эти сочинения, вероятно, незрелые, как чаще всего бывает, зависит в какой-то мере судьба их автора... И Уланов тихонько засвистел. Ох, как много еще потребуется от него, всего потребуется: настойчивости, изворотливости, умения отказывать, говорить «нет», чтобы вырваться из этих неисчислимых «должен» — вырваться хотя бы с ободранными боками. Отзыв на сочинения, присланные ему, он, во всяком случае, должен написать.
А самое главное — Николай Георгиевич убрал руку из-под руки жены, — главное заключалось даже не в этих внешних препятствиях, а в том, что ему надо было победить в себе боязнь неуспеха, неудачи, непризнания. Она стала уже привычной и поэтому почти незамечаемой — эта оглядка на то, как примет его книгу некий условный читатель вкупе с редактором и критиком, — постоянная оглядка на их суд. Уланов невольно крякнул, подумав, что ему предстояла еще долгая, жестокая борьба с самим собой. И, даже поборов в себе жажду немедленного признания, он вовсе не мог быть уверен, что напишет то именно и так, как сегодня необходимо и важно людям... Кто рискнул бы твердо такое ему обещать?! Но другого пути к этому самому необходимому не было — ни для него, Уланова, ни для кого другого...
Машина шла уже за городом, и черная стена высокого кустарника тянулась за обочинами шоссе. Шофер (он так и не обернулся ни разу — деликатный человек) увеличил скорость, и прелестная ночная свежесть обдала Уланова из окошка, как бы утешая его.
...Даша Миронова и ее товарищи вышли из кафе, когда оно закрывалось, и швейцар, выпуская засидевшихся посетителей, запирал за ними дверь на ключ. Было недалеко до двенадцати, и на улице Горького заметно поубавилось и пешеходов и машин, но расходиться по домам в эту ночь никому из компании не хотелось.
Утром сегодня у Даши, Виктора Синицына и Артура Корабельникова был последний экзамен на аттестат зрелости; Виктор и Даша получили пятерки, Артур — тройку. И это была их первая, совершенно свободная после всех экзаменационных трудов и волнений ночь — ночь зрелых, узаконенно зрелых людей. Даже Синицын со всей своей рассудительностью не смог воспротивиться тому
Остановившись на улице за дверью кафе, Даша глубоко вдохнула прохладный воздух:
— Жутко хорошо! Ой, ребята! — воскликнула она.
Флотилия медленных, налитых светом, как водой, троллейбусов поворачивала в кильватерном строю и плыла обратно, вверх по улице. На противоположной стороне, между Историческим музеем и кремлевской стеной, была в ночной тени видна Спасская башня с озаренным золотившимся циферблатом часов. А надо всем примолкшим городом простиралось подкрашенное электрическим заревом неописуемое небо — с едва различимыми в туманной бездне звездами, с зелеными и красными бортовыми огоньками удалявшегося самолета, со слабеющим гулом, долетавшим из поднебесья.
— Куда мы сейчас? У кого есть идеи? — спросил Корабельников.
— Глеб! Глеб Голованов, — позвала Даша, — почему ты молчишь? Глеб, выскажись, пожалуйста.
Голованов только вяло улыбнулся, — весь вечер он вот так отделывался унылыми улыбками. И Даша чувствовала уже смутную тревогу от присутствия этого их товарища; надо же было, чтобы именно сегодня он вдруг отыскался!
Два года назад Голованова, кое-как дотянувшего до девятого класса, исключили из школы за неуспеваемость — он действительно из рук вон плохо учился, пропускал занятия. И он сразу же после исключения исчез, как провалился сквозь землю, — в школе прошел слух, что он уехал на какую-то стройку.
О нем стали уже забывать, когда в «Комсомольской правде» и еще где-то были напечатаны два-три стихотворения, подписанные — Глеб Голованов. Но потом он опять не подавал признаков жизни. И вот в эту необыкновенную, праздничную ночь, когда его бывшие соученики пировали по случаю окончания школы, он, вечный двоечник Голованов, как бы специально для их удовольствия, столкнулся с ними лицом к лицу.
И Даша и Корабельников вначале возликовали: Глеб сохранился в их памяти хотя и чудаковатым, и не поддававшимся дисциплине, и неудачливым, но так или иначе их товарищем на протяжении ряда лет — его привели в школу, когда они все были еще в четвертом классе... Но не прошло и получаса, как радость от этой встречи с ним улетучилась. Глеб, каким был, таким, видимо, и остался, и дела его нисколько за эти два года не поправились, несмотря на напечатанные стихи.
Все такой же тощий, с выпирающими скулами, в протертом на локтях черном свитере, неразговорчивый и не то усталый — точно он весь день таскал мешки, — не то подавленный, прибитый, он вызывал у своих давних соучеников жалость. И они незаметно, неуловимо стали им тяготиться.
Даша скоро поняла, что Голованов и одинок, и несчастен, и нуждается в поддержке, но ей очень не хотелось в этот вечер ни жалеть, ни утешать кого-либо. И, однако, ей было уже неловко оттого, что у нее все так хорошо и благополучно и она не просто окончила школу, а с медалью, на круглые пятерки.
— Куда бы, братцы, закатиться еще? — молящим голосом спрашивал Корабельников, и его плутоватые глаза азартно горели. — Ко мне — никак... Предки с дачи приехали, как назло! У кого есть хата, братцы?
— Поехали ко мне, — неожиданно предложил Виктор Синицын и кашлянул, чтобы дать себе время подумать над тем, что вырвалось у него. — Я вам покажу одну штуку. У меня и посидим...
— К тебе? — изумился Корабельников. — Ты что, офонарел?
— То есть не домой ко мне — это ясно, а в мою мастерскую, — сказал Виктор. — Тем более что она доживает последние дни. А там есть кое-что любопытное.