Непокорный алжирец
Шрифт:
Мысли Решида прервал лязг открываемой двери. Два солдата втащили в камеру какого-то человека, швырнули его на пол и ушли. «Варвары, — думал доктор, — терзают людей, как дикие звери, хотят задушить стремление алжирцев к свободе и, наоборот, только сильнее ожесточают людей!»
Говорят, клин клином вышибают. Вид беспомощно распростёртого на бетонном полу человека, казалось, вдохнул в доктора силы. Он подошёл к лежавшему, подложил ему под голову свой пиджак. Это был совсем ещё молодой парень, только очень обросший и измученный. Почти машинально, повинуясь профессиональной привычке, доктор осторожно ощупал его — как будто цел, переломов нигде не заметно, только левая нога забинтована грязным бинтом. За что же попал сюда ты, бедняга?
Парень
— Лежи, лежи, — успокоил его Решид. — Как тебя зовут?
Растрескавшиеся губы парня дрогнули. Открылся один глаз. Второй заплыл. Огромный багрово-фиолетовый кровоподтёк совсем скрыл его.
— Воды!..
Господи, где её взять, эту воду! Несколько часов назад её было столько, что он чуть не погиб, задыхаясь в предсмертной муке. А сейчас он сам мечтал об одном-единственном глотке. И этот бедняга страдает от жажды. Полноводные реки, озёра, прохладные ручейки — сколько воды на свете! И нет ни одной капли, чтобы смочить губы бедняге. А те нищие, что сидят у ворот Касбы с протянутой рукой и тоскливыми голодными глазами! Разве мало в мире хлеба?
— Воды-ы!..
Доктор опять постучал в дверь и попросил принести глоток воды для больного.
— Ишак! — выругался часовой, закрывая волчок.
Парень забылся в беспамятстве.
Доктор сел на топчан, опёрся локтями о колени, опустил в ладони лицо. Сонное забытье постепенно обволакивало сознание серой шершавой паутиной.
Очнулся он от грохота и истошных воплей. Парень обеими руками колотил в дверь и орал:
— Палачи! Мерзавцы! Воды дайте! Воды!!!
— Заткнись, падаль! — посоветовал за дверью часовой. — А то я тебе дам сейчас воды, не обрадуешься!
Парень снова выругался, повернулся к двери спиной и стал колотить в неё ногой.
— Не надо, — сказал доктор, — этим ты ничего не добьёшься. Лучше постарайся уснуть. Скоро рассвет, и тогда нам дадут напиться.
Парень обернулся и подозрительно посмотрел на доктора. И вдруг изумлённо воскликнул:
— Са'аб доктор!? Я вас знаю! Вы оперировали моего брата. Как вы попали в это богом проклятое место?
Доктор устало улыбнулся.
— Я что-то не припомню тебя. Как зовут?
— Махмудом.
— Откуда сам?
— Из Эджеле.
— Не знаю, не бывал там.
— Это и лучше, что не бывали. Кроме нефти и пыли, там ничего хорошего нет.
— За что тебя арестовали?
— Эх, са'аб доктор!.. — Махмуд присел на краешек топчана. — За свои двадцать девять лет я только-только начал чувствовать вкус жизни, а испытал столько, что вьюк моих невзгод большой мул не потянет. Ей-богу, поверьте! На первый взгляд как будто всё хорошо выглядит. Учился я в Париже, диплом там получил. Вернулся, стал работать инженером-нефтяником. Ничего кроме работы не знал, все силы в неё вкладывал. А потом вдруг потерял к делу всякий интерес. Почему, спросите? Да потому, что видел: французские инженеры, которые вдвое меньше меня понимают, получают в полтора раза больше. И это бы ещё ничего. Так ведь на каждом шагу, куда ни повернись, на унижение нарываешься, будто ты какой-то незаконнорождённый! Ну, скажите, са'аб доктор, почему это так? Земля наша, богатства наши, а хозяйничают они! — Махмуд оглянулся на дверь, наклонился ближе к доктору и понизил голос. — Вот я как-то и выложил главному инженеру всё, что накопилось в душе. Ох, и шум поднялся! Обвинили меня во всех смертных грехах. Сказали, что я соучастник повстанцев. Коммунистом даже назвали! А я, видит бог, никогда не вмешивался в политику. Правда, брат мой, — Махмуд ещё больше понизил голос, — брат мой действительно коммунист. Вы его сразу узнаете, как только увидите, три года назад вы его оперировали. Фаруком звать. Смуглый такой, здоровый человек. Всё расхваливал ваше врачебное искусство. Он учительствовал в одном из здешних сёл. А теперь командир батальона в отряде полковника Халеда… Но вы мне так и не сказали,
Малике заболела. Врачи нашли у неё двустороннее воспаление лёгких. Несколько дней она лежала с высокой температурой. Даже сам Абдылхафид две ночи просидел у постели дочери, не смыкая глаз. Болезнь Малике ещё больше озадачила его, не говоря уже о Фатьме-ханум, которая не находила себе места.
Наконец кризис миновал. Малике чувствовала себя лучше, хотя была ещё очень слаба. Но той тихой радости возвращения к жизни, которую обычно испытывает выздоравливающие, она не ощущала. Целыми днями она молча лежала в постели, отвернувшись к стене и прикидываясь спящей, когда кто-нибудь входил к ней в комнату. В сердце не проходила поющая боль, единственным желанием было, чтобы никто не прервал сладостного и горестного мысленного общения с любимым. Сколько писем она написала ему, сколько переговорила с ним, какие планы освобождения — часто ценой собственной жизни — строила! Никогда прежде Малике не задумывалась над смыслом своего существования. Она просто жила. Жизнь была полна движения, света, запахов земли, цветов, травы и дождя, красоты природы, среди которой она росла, и чего-то незнакомого, манящего и далёкого, как самая дальняя звезда, к чему стремилась её душа. А теперь Малике физически ощущала пустоту вокруг себя. Во имя чего и зачем жить? Ахмеда нет, и никто ей больше не нужен. Из года в год — пока не состарится — она будет бесцельно бродить по этим комнатам, выговаривать прислуге, есть, пить, ложиться спать… Зачем?..
Дверь приоткрылась, вошла Фатьма-ханум. Стараясь неслышно ступать, она подошла к кровати и робко проговорила — она почему-то робела перед своей притихшей, повзрослевшей за болезнь дочерью:
— Доченька, тебе пора поесть. Ты всё дремлешь и дремлешь…
— Я не сплю, мама, — сдерживая досаду, Малике повернулась к матери и вдруг как-то по-новому увидела страдающие, виноватые глаза, постаревшее лицо с резкими бороздами от крыльев носа вдоль щёк, и тёплая волна жалости нахлынула на неё. — Мамочка… мама! — только и могла произнести Малике. Она обняла мать и, как в детстве прижалась щекой к её щеке.
Взволнованная порывом дочери, с затуманенными от слёз глазами, Фатьма-ханум поглаживала её по спине, по волосам.
— Поговори со мной, доченька, не молчи, у меня тоже женское сердце, я тебя пойму…
Малике вздохнула.
— Что говорить, мама, ты же сама всё знаешь… Если у меня отнимут Ахмеда, я не буду жить. Зачем?..
Спокойно, без вызова и надрыва говорила Малике, и это спокойствие не оставило сомнения в её решимости, насторожило Фатьму-ханум. Она испуганно воскликнула:
— Не надо, дочка, грех это! Не всё ещё потеряно, дай мне подумать…
Тут же Фатьма пошла к мужу и твёрдо заявила, что разлучать Малике и Ахмеда грех. Абдылхафид сначала заупрямился, но потом уступил слезам и упрёкам жены. Они долго советовались, прикидывали и так и эдак и наконец решили просить генерала, чтобы он освободил доктора, а потом отправить обоих одержимых куда-нибудь подальше.
Им обещала помочь Лила, у которой установились весьма близкие отношения с генералом.
Ришелье отдавал Лиле почти всё своё свободное время, красавица прочно завоевала его сердце. Может быть, случайная интрижка, каких в жизни Фернана Ришелье насчитывалось немало, превратилась в настоящее, глубокое чувство? Пожалуй, нет. И тем не менее, лишь несколько дней не повидавшись с Лилой, генерал начинал скучать о ней.
В отношении Лилы к генералу, после ареста Ахмеда, стало сквозить недоверие. По утрам, лёжа на кровати и думая о несчастном докторе, она даже ненавидела Фернана, но стоило услышать ей низкий рокочущий голос в телефонной трубке, в сердце появлялась надежда, что арест — недоразумение и, может быть, произошёл случайно, не по вине Ришелье…