Непротивление
Шрифт:
И он хлопнул затвердевшими от мозолей руками по бедрам и зажурчал своим пульсирующим смешком, похожим на мелкие пулеметные очереди. Но смех его был настолько заразителен, что Александр расхохотался, уже не сдерживаясь, и это окончательно сблизило их доверительным расположением друг к другу. Александр окинул взглядом захламленную комнату, спросил то, что хотелось спросить раньше:
— Скажи, вот ты живешь здесь один, наверное, получаешь стипендию — а на жизнь хватает?
— До изжоги. В баню не хожу. Купаюсь в деньгах. Что за вопрос! Ха-ха и хи-хи. Я самостоятельный мужик. Во-первых, я леплю вот эти кувшины, вазочки и кружки. Потом: подбираю на свалках старую мебелишку и
— Запрещается запрещать?
— Совершенно верно. Запрещается думать и делать не то, что ты хочешь. А что тебе не нравится у меня, Александр? Неудобно? Сыровато?
Александр поморщился, переждав уколовшую боль в предплечье.
— Я привык ко всему, Максим. Плащ-палатка, сырая солома в сарае, котелок под головой вместо подушки — для меня уют. Наоборот — у тебя мне нравится. Но вот что. Пока я побуду у тебя. Поэтому возьми. Сколько истратишь.
Он вынул туго распиравшую карман пачку денег, оставленную для него Кирюшкиным, положил ее на стол. Максим, подойдя к столу косолапой развалкой, пощупал двумя пальцами пачку купюр, оттопырил губу.
— Ого! Такие самоцветы? Ты что, сберкассу ограбил?
— Дали друзья на излечение.
Максим в задумчивости взлохматил свои пшеничные волосы.
— Таких денег я в жизни не имел. И иметь никогда не буду. Очень хочу — давай начистоту, — заговорил он с неподдельной прямотой. — Если ты друг моей сестры — это для меня все. Она избалованная, но предельно честная девчонка. Таких, как она, с фонарем Диогена не найдешь. Я ей верю, и она верит мне. Скажи начистоту, Александр, у тебя с Нинель далеко зашло?
— Что ты имеешь в виду?
— Скажи по-мужски.
— Наверно…
— Как понимать твое «наверно»? Если бы я какую-нибудь по-настоящему полюбил, то ответил бы твердо: люблю больше жизни.
— Понимай… как следует. Об этих вещах, Максим, не очень ловко говорить, — сказал Александр, заметив, что Максим огорченно свел брови. — Только о матери можно так сказать.
— Значит, Нинель ты не любишь.
— Это не так.
— В общем — о матери верно, — согласился Максим, с долгим упорством разглядывая пачку денег на столе. — Хорошо. Будем считать: сумма на излечение, — произнес он. — А насчет расходов на харчи — ты у меня в гостях. Насчет лекарств постараюсь завтра связаться со спекулянтами. Теперь скажи — что с рукой?
И все-таки можно ли было всецело верить брату Нинель, его круглому лицу с выгоревшими бровями, на которые спадал непричесанный косячок желтоватых волос, его искрящимся незатейливым доверием глазам, его коренастой фигуре, его рукам с не очень чистыми от красок и глины ногтями?
«Да что это со мной? Для чего я здесь? От кого я скрываюсь? От уголовника Лесика и его банды? От милиции, которая разыскивает убийцу? Плыву, как в сне сумасшедшего, что-то делаю, двигаюсь, что-то говорю… А есть только одно: вина перед матерью. Больше ни перед кем. И еще безумная тоска, и нет никакого страха. Ни перед кем. Ни перед чем. Стало быть, я теряю разум. Стало быть, случилось дикое безумие. Почему так замерзла спина и так кольнуло руку? Озноб опять?..»
— Ты спрашиваешь, что
— В драке?
— Что-то в этом роде.
— Хулиган какой-нибудь?
— Думаю, рангом повыше. Уголовник.
— Он стрелял в тебя?
— Да. Из охотничьего ружья.
— Ого, не все понял. Он носил с собой ружье? Интересно, каким образом? Или, может, обрез какой-нибудь?
— Пожалуй, обыкновенная двустволка, заряженная крупной дробью.
— Он выстрелил, а ты что?
— Что я? Я тоже выстрелил.
— У тебя было оружие?
— Было. Я выстрелил из пистолета.
— И что же? Конечно, не промахнулся.
— Откуда тебе это известно?
— Иначе Нинель не привезла бы тебя ко мне в такую рань. Да, значит, ты дорого ей стоишь. Ясно, что Нинель будет помогать тебе до последнего.
— Что ты называешь «до последнего»?
— Она отшивала всех хахалей из студенческой братии, с моей, конечно, помощью. Своего рода разборчивая, строптивая невеста. И знает себе цену. Ты первый, кого она признала. Понятно: у нее серьезно. Тебе повезло потому, что Нинель не столько ресницы Шахерезады, сколько неразгрызенный орешек. Ее-то я изучил с детства прекрасно… Александр, мне все ясно. Больше можешь ничего не рассказывать…
Максим глубоко задвинул руки в карманы измазанных гипсом потрепанных брюк и, нагнув голову, заходил по мастерской, задевая ботинками за ведра с песком, за прислоненные к ящикам подрамники.
— У меня ты можешь находиться сколько тебе потребуется, — проговорил он и вдруг по-шутовски изогнулся, наставил в окно внушительную фигу. — Вот, крокодилы! — И взволнованно зажурчал своим заразительным смешком, — Ни в чем не помешаешь. Располагайся как дома. Чем богат…
— Что ж, спасибо, — сказал Александр, не испытывая облегчения, а чувствуя, что какая-то неподчиненная ему сила уже не один день управляет им, как во сне, и он теперь почти не способен сопротивляться ей. Колючая зыбь озноба проходила по его спине, время от времени-шершавым огнем охватывало руку от пальцев до плеча, во рту было сухо.
Глава девятая
За окном горел солнечный день.
Во дворе на стройке рабочие в пропотевших майках, как сонные, носили кирпичи. Повсюду жаркий блеск августовского зноя, на низкой крыше гаража, на асфальте двора, на железной бочке под водосточной трубой — везде пекло и духота. Молоденький рабочий, оголенный до пояса, отошел от стройки в тень липы и, запрокинув голову, стая жадно пить из носика чайника, вода лилась на его голый живот, он вытирал ее локтем.
— Денек будет адский, — говорил Максим, двигаясь около верстака. — Пустыня Сахара поменялась местом с Москвой. Сейчас бы залезть по горло в воду, пить пиво и не вылезать до вечера!
Он сноровисто работал рубанком, отделывая доску для подрамника, кудрявые стружки сыпались под ноги, он с сочным хрустом ступал по ним, запах свежего дерева, сладкого скипидара распространялся в мастерской, напоминая Александру какой-то лесок на Украине, синеву меж деревьев, пахучую траву, где он лежал на спине, глядя на высокие дымки облаков. А может, в Германии это было, в мае сорок пятого? Или на даче под Москвой до войны?
«Не бред ли это начинается?»
Он полулежал на диване, не произнося ни слова, курил, а вкус папиросы был железисто-горьким, каждая затяжка отдавалась болью в виске, — о, как надо было бы с отвращением бросить папиросу, закрыть глаза, чтобы хоть на время забыть это душное беспокойство о матери, эту мучительную неопределенность своего положения, всасывающего его как вязкой тиной.