Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Однажды я забежал к нему в середине дня. Ценский вышел ко мне какой-то особенно жизнерадостный и бодрыйю
– Сегодня утром я доставил себе огромное удовольствие» – заговорил он. – Я готовлю для переиздания в «Советском писателе» сборник своих старых произведений и с этой целью перечитал «Печаль полей»… Какая конштрукчия ижумительная! – растроганно прошамкал он.
Гораздо менее умилительными были, по правде сказать, те параллели, которые он проводил между собою и такими писателями, как Лев Толстой. Ценский не любил Толстого. Тут он был в своем праве. Но когда он говорил мне, что «у Толштого в “Щеваштопольшких рашкажах” и в “Войне и мире” вще шражения на одно лицо, а у меня в “Щеваштопольшкой штраде” их гораждо больше, и вше они – ражные», то – признаюсь – я ерзал на стуле. «Щеваштопольшкую штраду» автор перегрузил батальными сценами, похожими одна на другую до того, что они сливаются в воображении читателя.
Вообще, говоря о каком-нибудь писателе, Ценский любил проводить между ними с собой параллель – в свою пользу. Как-то раз нелегкая дернула меня упомянуть статью Усиевич «Творческий путь Сергеева-Ценского».
– Не говорите мне об Усиевич! – сжав кулаки, вскричал Ценский. – Не говорите мне об этой мерзавке! Не говорите мне об этой стерве!
Я уж не рад был, что назвал ненавистную ему фамилию.
– Сергей Николаевич! Поверьте, что я о ней не лучшего мнения. Ее статья – это растянутый печатный донос. Но я, ведь, собственно, не о ней… Как вы сами считаете: в ваших ранних вещах действительно были какие-то следы влияния Леонида Андреева, которые она вслед за Воровским пытается у вас обнаружить?
Ценский негодующе развел руками:
– Что у меня общего с Леонидом Андреевым? Андреев выступает в своих сочинениях то как прокурор» то как адвокат. А я не навязываю читателям своего отношения ни к героям, ни к событиям. Пусть судят без моей подсказки. Я – объективен, хотя далеко не бесстрастен. Леонид Андреев – риторичен, я – поэтичен. Леонид Андреев – схематичен, а я – весь из плоти и крови. Похожи мы с ним, как гвоздь на панихиду.
Даже когда я заговорил с Ценским о Горьком, он не замедлил отметить несходство. Горького он любил, хотя в этой любви было, по-моему, нечто от любви кукушки к петуху, но только «кукушки», хвалящей «петуха» искренне, не подозревающей истинной причины восторгов, которые она расточает «петуху», хвалящему «кукушку» уже совершенно бескорыстно. Горький нимало не кривил душой, когда писал Ценскому из Германии в Алушту в июне 23-го года по прочтении «Вали»:
«Хвалить Вас я могу долго, но боюсь надоесть. В искренность же моих похвал – верьте, ведь мне от вас ничего не надо, надо мне одно: поделиться с Вами радостью. Вами же и данной мне. “Твоим же добром да тебе же челом” или “Твоя от Твоих Тебе приносяще”».
Как бы то ни было, Ценский неоднократно говорил мне о своей любви к Горькому-писателю, о своей благодарной любви к Горькому-человеку. И все-таки когда я сказал Ценскому о том, что поэзия стоит уже у порога его произведений, и начал перечислять его заглавия, он не преминул заметить:
– Да, у меня заглавия поэтичные… А вот у Горького заглавия намеренно прозаичные, в сущности, ничего не говорящие: «Фома Гордеев», «Букоемов, Карп Иванович», «Васса Железнова», «Жизнь Клима Самгина», «Егор Булычев и другие», «Достигаев и другие»… Он даже шмелевское оригинальное, поэтичное заглавие – «Под музыку» – заменил на «Человек из ресторана»: ему важно было уже в заглавии подчеркнуть социальное положение героя.
Когда я спросил Ценского, не ошибочен ли мой вывод, что в послереволюционном его творчестве музыкальный лиризм уступает место юмористически и сатирически окрашенной бытописи, описания и отступления вытесняет характерологический и сюжетный диалог, сказ, он подтвердил правильность моего заключения и добавил:
– В основе моих послереволюционных произведений лежат наблюдения над социальными процессами.
Касались мы в разговорах и отдельных его произведений.
Вот что говорил мне о них автор:
– В «Жестокости» я нарочно дал тщательно и подробно выписанные картины детства героев – я хотел быть беспристрастным.
– «В грозу» – повесть чисто автобиографическая: Максим Николаич – это я, Ольга Михайловна – Христина Михайловна» Мушка – это ее дочь от первого
– В «Блистательной жизни» мне было важно раскрыть живучесть мещанского уклада, живучесть собственнических, скопидомских инстинктов. Это – тема нескольких моих послереволюционных произведений: «Слив, вишен, черешен», «Кости в голове», «Маяка в тумане», «Мелкого собственника». Я думал написать об этом целый цикл повестей и рассказов, выпустить отдельной книгой и назвать ее – «Мелкие собственники».
В рассказе «Сказочное имя» мне хотелось показать читателю, как сильна в человеке, в ребенке вера в сказку: для ребенка, – да и не только для ребенка, – сказка часто реальнее были.
В 1928 году ленинградское частное издательство «Мысль» начало выпускать собрание сочинений Сергеева-Ценского – начало, но так и не окончило, вместе с НЭП’ом ликвидировали и частные издательства. Один из обещанных «Мыслью», но не вышедших томов собрания сочинений Ценского носил название «Звездный суд», Я такого произведения не читал и спросил о нем у Ценского. Он ответил:
– А это я так сначала думал назвать свою трилогию о Лермонтове: суд над ним совершается где-то там, в горних обителях, – только там имеют право его судить.
Несколько лет спустя я перечитал рассказ Ценского «Недра» (1912), и внимание мое остановил образ, тогда еще найденный Ценским и, видимо, полюбившийся ему: «…они же сидели и слушали, как двигалась ночь и когда говорили, то все о чем-нибудь маленьком, полудетском, согласном с этой близкой землей, все дела которой равны перед звездным судом».
Увы! Сергеев-Ценский правильно поступил, что дал своей трилогии пошловатое заглавие – «Мишель Лермонтов»: оно ей больше подходит. Герой трилогии именно армеец Мишель, а не великий поэт Лермонтов, – с армейскими повадками, с армейскими ухватками, с армейскими остротами. Он не намного выше своего окружения не только когда Аполлон не требует его к священной жертве, но даже и когда требует. Для такого Лермонтова звездный суд – это слишком много чести. Тонкий критик Сергеева-Ценского, Горький и на сей раз оказался прав. Прочитав пьесу Ценского о Лермонтове «Поэт и чернь», он отозвался о ней в письме к автору от 28 марта 1927 года следующим образом: «Пьеса показалась мне слишком “бытовой”, Лермонтов засорен, запылен в ней, и явление “Демона” недостаточно освежает его. А впрочем, я плохо понимаю пьесы, хотя и писал их». Горький прочитал третью часть трилогии – «Поэт и чернь», которую Ценский написал прежде первых двух, вернее всего, тогда еще и не помышляя о трилогии, и первоначально – в форме пьесы. Впоследствии Ценский переделал ее в повесть, но читателю сразу видно, что это – перестроенное здание: повесть состоит из диалогов и монологов, перебиваемых беглыми описаниями-ремарками. В этих ремарочных описаниях утомляет своим назойливым однообразием настоящее время, в котором обычно даются ремарки. Ценский, однако, пристрастился к этой форме – так построены и первые две части трилогии: «Поэт и поэт», «Поэт и поэтесса», так построены и «Гоголь уходит в ночь», и «Невеста Пушкина», «Гоголь уходит в ночь» делится даже не на главы, а на картины. Сергеев-Ценский говорил мне, что этот прием «драматургизации» повествовательной прозы приближает прошлое к настоящему, вплотную придвигает его к глазам читателя. Но, как всякий дешевый прием, он желаемого эффекта не достигает.
Тщательно выбирая выражения, стараясь не касаться гвоздиных язв на душе писателя, я сказал, что отношусь с уважением к «Севастопольской страде», но что мне лично дороже всей этой грандиозной эпопеи «Живая вода» – шедевр на нескольких страницах.
Ценский довольно улыбнулся.
Он возразил мне на это: читатели, мол, берут от писателя – что кому на потребу, сослался при этом на каких-то моряков, оказавшихся восторженными почитателями «Страды», ответил, что Замошкин справедливо назвал его Протеем, что критик правильно пишет о «протеизме Ценского», но по сиянию его глаз я понял, что ему роднее те, кто предпочитает подлинного Ценского Ценскому загримированному. Повторяю: тогда еще Ценский ощущал горький привкус своей нежданной-негаданной славы, и ведь то была не горечь полынная, духмяная, здоровая, отрадная, но отравная, одуряющая, химическая горечь наркотика. Искусственность этой славы подтверждается множеством фактов. Ценским восхищались люди, его не читавшие, восхищались по заказу. Так, в 3-м томе «Энциклопедического словаря» (1955) в краткой анонимной заметке о нем, сплошь утыканной штампами: «широкая картина», «яркие образы», сказано, что его «дореволюционные произведения изображают русскую интеллигенцию в годы реакции после революции 1905 – 07 (“Бабаев”, “Лесная топь” и др.)». В «Бабаеве» Ценский вывел невежественное, запьянцовское, забубенное офицерство, а не интеллигенцию, в «Лесной топи» разве лишь Фрола можно назвать интеллигентом» да и то с превеликой натяжкой.