Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Ждет гибель и представителя русской буржуазии Федора Макухина, сметливого, удалого, «рискового», фартового, но только-только еще оперившегося, только еще развернувшего крылья для полета, не способного оказать длительное, упорное сопротивление. Обречено на гибель русское офицерство, в огромном большинстве своем расхлябанное, развинченное, опустошенное, погрязшее в семейных дрязгах, подточенное развратом, не готовое, как и буржуазия, к борьбе с напористым и нахрапистым внутренним врагом, как и буржуазия, не боеспособное. Ненадежна и молодежь. Огарочные настроения коснулись дочери «святого доктора» Ели. Ваня, сын художника Сыромолотова, страдает расплывчатым, недальновидным либерализмом. Недаром на него ставит ставку большевик Иртышов. Но, как живописец, он – родной сын своего отца, знаменитого художника Алексея Фомича Сыромолотова. И только кряжистый Сыромолотов-отец еще поборется с Иртышовыми.
Сыромолотов-отец безусловно автобиографичен. Даже внешне он похож на своего ваятеля: та же густая шевелюра и такой же он силач. Такой же страстный и проницательный жизнелюб. И так же прочно засел он в провинции, такой же домосед:
«Очень трудна бывает раскачка для привычных домоседов.
Поди-ка, брось то, что налажено и устроено в течение долгих лет, и кинься куда-то в неизвестное! И мастерской твоей, с которой ты сросся, у тебя нет, и время твое все отнято чем-то совершенно посторонним, и люди вокруг тебя все насквозь чужие, и чтобы даже съесть что-нибудь, нужно тебе куда-то итти, с кем-то об этом говорить, выслушивать, сколько что стоит, вынимать из портмоне и считать деньги – целая куча хлопот, очень досадных, как комариные укусы, и таких же ничтожных, подменяющих своей бестолочью настоящую! привычную жизнь.
Когда Сыромолотов представлял себе., поездку по железной дороге от Симферополя до Петербурга, он чувствовал нечто похожее на зубную боль…» («Пушки заговорили» – роман, служащий продолжением «Вали» и «Обреченных»).
Ценский отмечает, что Сыромолотов в своей новой картине справился со своей задачей, «не прибегая к тем сомнительным приемам, которыми художники, явно слабые, прикрывают именно эту слабость, выдавая их за новое слово в искусстве. Он был прежний по приемам своего письма, сразу чувствовалось, что все, данное на картине, происходит, – именно происходит, – на прежней, прочной, истинно сыромолотовской, дышащей, осязаемой земле». Если Сыромолотов когда-нибудь и хлебнул «декадентской отравы» (Георгий Иванов), то тут же ее и выплюнул; то же, что о Сыромолотове, Сергеев-Ценский мог бы сказать и о себе: «Обреченных на гибель» писал автор не декадентского «Бабаева» и «Берегового»; их писал автор «Движений», «Недр», «Вали», меж тем как, – скажу, забегая вперед, – в последующих частях эпопеи «Преображение России» и в «Севастопольской страде» почерк Сергеева-Ценского можно узнать лишь на отдельных страницах.
А еще Сергеев-Ценский писал своего Сыромолотова с Ильи Ефимовича Репина, Сыромолотовское «Заседание Святейшего синода» – это, конечно, репинский «Государственный совет». Эпизод с Иртышовым, режущим сыромолотовский триптих, навеян происшествием с картиной Репина «Иван Грозный и сын его Иван».
Основной конфликт романа – это конфликт между Сыромолотовым-отцом и революционером-подпольщиком Иртышовым.
Сыромолотову достаточно искоса понаблюдать за ним, чтобы понять, с кем он имеет дело. Он говорит о нем сыну: «Рыж!.. Очень огненный!.. Борода, – как сера, сера с фосфором… В пожарном отношении опасен!.. Очень опасен!» Но Иртышовы могли так раскинуться в России потому, что для них уже взрыхлена почва: «Этот человек, – говорит о нем Эмма, – он, ну, нах фабрик, нах конюшня, ну, а не здесь!.. Он имеет – ну, плохой запах!» – «Ах, как же иначе, когда такая мода нынче: мода на грубость и скверные запахи!..» – откликается Синеоков. Моду эту ввели еще Марки Волоховы.
Инженер Дейнека вспоминает погибшую в шахте лошадь. «Вы вспоминаете почему-то одну только лошадь!.. – возмущается Иртышов. – Лошадь, конечно, тоже народное хозяйство, но у вас там погибла порядочная горсть людей…» По существу, у Иртышова отношение к людям такое же «хорошее», как и к лошадям. Тут он негодует, потому что погибла как-никак «порядочная горсть», а горсть людей, да еще порядочная, это для него народное достояние, хотя и не более того. Когда же речь заходит об его единственном сыне, из которого, по его же словам, вышел вымогатель, вор, хулиган, он огрызается: «Нет у меня времени заниматься такими мелочами, как какой-то гнусный мальчишка…» А свое отношение к искусству он выражает в таких словах: «Живопись мы допускаем.». Живопись мы будем поощрять… Но чтобы она пускала всякие там эстетические слюни, не-ет уж!.. Мы ее приберем к рукам… и пришпорим!» Да ведь это же экстракт из всех грядущих постановлений ЦК о литературе и искусстве!.. Будущее русского искусства предугадывает не только Сыромолотов-отец, но и Сыромолотов-сын. Он изобразил это светлое будущее на своей картине «Фазанник», понравившейся отцу:
Освещенные снопом света, испуганно глядели фазаны» золотистые и серебристые, сидевшие рядком на нашесте… Разбуженные от сна, одни подняли головы, другие протянули шеи вперед, и к одной из этих птиц, самой красивой и важной, тянется широкая рука повара».
Возмездие Иртышову приходит в лице сына. Как Иван Карамазов своей теорией «все дозволено» толкнул Смердякова на убийство Федора Павловича, так пока еще только идейный бандит Иртышов породил бандита уголовного, бандита чистой воды.
И вот столкнулись Сыромолотов-отец с Иртышовым. Сыромолотов показал и ему в числе прочих посетителей новую свою картину.
«Вот что происходило на ней:
На переднем плане первой части триптиха, в естественную величину, новенький, блестящий, окрашенный в серое, прямо на зрителя мчался торпедо небольшой, на четыре места, с бритым шофером в консервах спереди. Две женщины и двое мужчин в торпедо – одеты по-летнему, и сзади за ними летний русский вид… Горизонт высокий. На самом горизонте в белесоватой полосе деревенская церковка, но очень зловещий вид у этой белесоватой полоски над горизонтом, над которой взмахивает проливным дождем насыщенная туча. И женщины и мужчины в торпедо красивы, – очень красивы, особенно женщины, – но показана была какая-то напряженность на всех этих четырех лицах. Дана она была как-то неуловимо: слишком ли широки были глаза» слишком ли подняты головы и брови, слишком ли прикованы были эти лица с полуоткрытыми ртами к тому, что делалось впереди их, – но явная была тревога…
Ваня наклонился к отцу и спросил:
– Как же ты назвал картину, папа?
– Картину?.. Да… назвал этто…
Сыромолотов оглядел всех остальных шестерых очень почему-то строго, исподлобья и докончил, откачнув голову:
– Назвал – “Золотой век”».
Иртышов «стал как раз против группы странных существ, осиянных трехдветной радугой, и перочинный ножик, бывший в его кармане, всадил, неуклюже размахнувшись, в волосатую гориллову грудь того, на котором висела судейская золотая цепь…
Он успел и еще в одном месте проткнуть толстый неподатливый, туго натянутый холст, попавши в икру женщины, чесавшей вывернутую ногу».
В разговоре с сыном, происшедшем вслед за этой сценой, отец пояснил ему идею своей картины: «Это – моя правда художника!.. Понял?.. Ты только до “Фазанника” дошел, а я… пе-ре-шагнул через твой “Фазанник”!., Дальше пошел я, чем твой “Фазанник”, и увидел я – “Золотой век”!.. За “Фазанником” твоим!.. Тут же!.. Сразу!.. Способен понять?.. Ты думал, что “Фазанник” – это – там, где-то?.. Здесь “Фазанник” – махнул он кругом себя. – И повар твой – рыжий… Понял?.. Он длиннорукий, как обезьяна, и рыжий… И с ножом!.. С ножом!.. Ты – тоже художник, и ты тоже угадал: с ножом!.. Так в кармане и носит свой нож!.. Пока я жив еще, я должен уметь и… сметь себя защитить… Сметь! – вот слово. А ты не смеешь. Ты сидишь в своем фазаннике и ждешь, когда тебя зарежут!.. Меня не зарежут, конечно!.. Я до такого позора не доживу и жить не согласен, но тебя, – тебя именно зарежут!., раз он у меня, – у меня в доме, на глазах моих готов разорвать мою картину, то что же он сделает с ней в галерее, этот рыжий, когда захватит галереи?.. Он идет к своему золотому веку и придет, – придет!.. И те мужики, – мои мужики с кольями – они ему, конечно, помогут…».
Если бы Сергеев-Ценский продолжил эпопею «Преображение» в тех тонах, в каких он ее начал, он показал бы «бесов» Достоевского, пришедших к власти, он показал бы царство бесов.
Но вот в 44-м году я развернул номер «Нового мира», в котором было напечатано начало романа Сергеева-Ценского под неуклюжим, двусмысленным заглавием (мастерство уже изменяло ему и тут) «Пушки выдвигают», с наслаждением прочел вступление: «Улицы пели», такое «ценское» и по мелодике, и по ритму, и по красочной характерности деталей, с интересом прочел описание «большого гнезда» Невредимовых, опять-таки напомнившее мне моего любимого Ценского, одного из лучших писателей о детях, и вдруг… Сыромолотов-отец, с его-то воззрениями, да еще после случая с Иртышовым, мало того, что, встретив на улице курсистку Невредимову, которую он первый раз в жизни видит и которая просит у него дать рисунок для лотереи в помощь политическим ссыльным, то есть Иртышовым, приглашает ее в мастерскую, но и верит ей на слово, что Иртышов – не революционер, а провокатор, охранник, и тут же решает написать эту девчонку с красным флагом!..