Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Везде и во всем – нестроение, нехватка, изъян, и в нестроении этом проявляется глубоко безразличное отношение к человеку. У Дрока пожар: «Сбежались соседи. Появились даже четверо из пожарной дружины, – у всех четверых оказался один топорик».
Везде и во всем – расхлябанность, бесхозяйственность, полнейшее равнодушие к делу, к плодам своего труда, все напоказ, лишь бы к сроку, а если пристанут, то и досрочно, «ударными темпами», «по-стахановски», но все строится «на соплях», все – как попало, абы как, тяп-ляп – готов корабль. В рассказе «Счастливица» (1931) старуха Уточкина удивляется, почему в доме отдыха строят здание из сырого леса. «Вона!.. – отвечает ей один из строителей, – Ждать его прикажешь, когда у нас догнать-перегнать!.. Небось, в стене досохнет!..» Строителям наплевать с высокого дерева, какой выйдет дом, – строят-то ведь не для себя! «Для кого же это столовая в лесу?» – удивилась старуха. «Да, должно быть, все для вас, для градских, – а то для нас, что ли?» Прежде тоже строили преимущественно не для себя, но хозяева были зоркие и строгие, глаз был, присмотр, догляд, а новым хозяевам тоже начхать, лишь бы план выполнить, – безответственность въелась
Я разделял взгляд Ценского на устойчивость собственнических инстинктов в человеке. У пятилетнего Кольки отняли одну игрушку за другой, не позволили возиться с кошкой, но когда мать стала трясти его одеяло, чтобы вытрясти блох, он изо всех сил потянул к себе одеяло и завопил; «Мои блохи!.. Мои блохи!.. Мои блохи!..» («Мелкий собственник»). Я согласен был с Ценским, весьма скептически относившимся к идее переделки человеческого сознания, человеческого мироощущения тем способом, каким пыталась это сделать «Коммунистическая» партия: «Какой бы ни придумали строй, домна останется домной и шахта шахтой…» – утверждает инженер Дейнека в «Обреченных на гибель» – «Немножко не так! – подхватил Синеоков. – Не только Домна останется Домной, – Марья останется Марьей, – вот что главное!»
Я разделял неверие Сергеева-Ценского в социалистический рай, в плодотворность «кабинетных потуг осчастливить страждущее от социальных зол человечество…» («Обреченные на гибель»).
Я любил и самих героев Ценского – тех, которых любил он сам, любил и то, как он их изображал. В тех, которые были особенно дороги душе автора и моей читательской душе, на первый план выдвигается общечеловеческое, вечное. Конечно, Дивеев и Худолей из «Преображения» – типичные представители предреволюционной русской интеллигенции, но не этим они значительны, не это в них самое важное. Пристав Дерябин, и капитан Коняев, и Дрок из «Маяка в тумане» обличают в Ценском превосходного «жанриста», но не они – главные его герои. Главных его героев я для простоты условно назову «дивеевцами» – в честь архитектора Алексея Иваныча Дивеева («Преображение»), которого автор наделил наиболее существенными чертами его «рода». Кстати, мне думается, что фамилию своего любимца тамбовец Ценский произвел от Дивеевской женской обители, находившейся в Темниковском уезде Тамбовской губернии, поблизости от Саровской, тем самым чуть заметно подчеркнув (sapienti sat) то женственное, то девически целомудренное, девически застенчивое, что отличает Алексея Иваныча. «Дивеевцы» – это Худолей, Павлик и Наталья Львовна из «Преображения», это доктор Вознесенский из «Счастливицы», это Матиец из «Наклонной Елены», это даже, если хотите, чабаны из «Старого полоза». Им противостоят «краснощекие» (пользуюсь определением, какое дал этому человеческому типу сам Сергеев-Ценский). Это Илья Лепетюк из «Преображения», это все окружение Лермонтова из трилогии, ему посвященной, это Семен из «Старого полоза», это «счастливица» Уточкина, это Иртышов из «Преображения», это горняк из «Стремительного шоссе», это Даутов из «Памяти сердца», это инженер-строитель (подразумевается строитель новой жизни) Мареуточкин, едущий «в поезде с юга». Где-то посредине – Ваня Сыромолотов, атлет, цирковой борец, но и художник, Антон Антоныч, который к концу поэмы ценою утраты своей «краснощекости» становится человеком, удачливый воротила Федор Макухин из «Преображения». И Ваня» и Антон Антоныч, и Федор – «рисковые». Есть в них задор, удаль, азарт. Недаром же говорит Федор» имея в виду срывы, загулы человеческой души, которые, по уверению автора, никогда не понять здравому смыслу: «Разве человек так уж всегда в себе самом волен?.. Не было бы вещей подобных, скучная была бы жизнь!» И он сам способен на такие загулы. Что, как не загул, его «брак незаконный» с Натальей Львовной?
Каждый из «дивеевцев» – выдающаяся, крупная личность. В первую очередь за своеобразие любит автор от «краснощеких» в конце жизни отставшего, но и к «дивеевцам» не приставшего Антона Антоныча. Их антиподы – отродья толпы, черни, никак не плебса, а социального и морального охлоса. «Дивеевцы» – натуры жертвенные; они участливы, добры («талант жалости» у «святого доктора» Худолея» жажда подвига у Павлика). «Краснощекие» Лепетюки раздавят человеческую жизнь и спокойно пойдут дальше. «Дивеевцы» готовы «искать, всегда искать», у каждого из них своя мечта, свой «аракуш». (Есть «аракуш» и у Антона Антоныча, и «аракуш»-то и делает его еще до смертельной болезни менее «краснощеким», то есть менее рассудочным, менее рассудительным, менее благоразумным.) И трагедия «дивеевцев» в том, что в жизни Warheit торжествует над Dichtung. Ценский не отворачивается от Warheit, он знает ее и на вкус и на вес, но он знает также, твердо знает, что папоротник цветет, что камни говорят, что есть облака счастья, и что они не только проходят вдали, но и «спускаются внезапно, и они озаряют, и они осеняют, и шелестят, шелестят…»
Смерть песне, смерть! Пускай не существует!..Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне…А Ярославна все-таки тоскуетВ урочный час на каменной стене…В отличие от «дивеевцев» «краснощекие» народ трезвый, деловой, оборотистый, практичный: «все, чего им не взвесить, не смеряти, все, кричат они, надо похерити». И в природе Ценский обнаруживает сходные явления: домашний, полезный пес Граф загрызает вольного, прекрасного, но бесполезного грифа. Его так же раздражает гордая в своей красоте бесполезность грифа, как раздражает Семена бесполезность полоза, приводящего в восхищение чабанов, диких, но способных сердцем почувствовать и бескорыстно полюбить
Потому-то внимание Дивеева так приковал к себе яркий и, как ему кажется, прочный павлин, «Дивеевцы» хрупки – от выстрела погибает не живучий Илья, в которого стрелял Алексей Иваныч; после выстрела «сломался» сам Дивеев. «Дивеевцы» несчастны, «Краснощекие» счастливы. «Дивеевцы» углублены в себя, они мечтательны и безвольны. yen «краснощеких» над всем главенствует воля. В рассказе «Стремительное шоссе» горняк с каменно-твердой головой и мощным затылком, с начальственным тяжелым взглядом, единственный из всех пассажиров автобуса, не только не подавший милостыни нищему дурачку Яше, но и очень отчетливо, хотя и не повышая голоса, бросивший ему: «Пошел к черту!», не задумываясь направляет автобус на глухого старика и давит его. «Дивеевцы» беспомощны в практической жизни. «Краснощекие» ухватисты, цепки. «Дивеевцы» порывисты. Они до последней минуты не знают, как они поступят в том или ином случае, не знают, куда их шатнет, куда их метнет. «Все нужно делать целесообразно и планомерно», – поучает Илья. Он и ему подобные – поборники «краснощекого, задорного, победоносного, здравого смысла» («Обреченные на гибель»). «Дивеевцы» – «идиоты» в том смысле, какой вкладывал в это слово создатель князя Мышкина. Они наделены детской мудростью сердца, мещанам недоступной, непонятной и оттого кажущейся им смешной. Вот за эту мудрость сердца, вот за эту память сердца, которая, конечно, сильней рассудка памяти печальной, Ценский так любит детей, которых он противопоставляет слишком «небезумным» взрослым.
Я не мог не уважать Сергеева-Ценского за то, что он выбрал себе такую трудную судьбу. После революции он почти безвыходно сидел в своей алуштинской «мастерской» – в Москву приехал только в 29-м году, как о том свидетельствует он сам в воспоминаниях о Репине. Алуштинская «мастерская» отнюдь не представляла собой башни из слоновой кости – Ценский наблюдал жизнь как в ее геологических сдвигах и потрясениях, так равно и в повседневном ее течении. Печатали его неохотно. Если не считать «Капитана Коняева», «Чуда» и «Вали», изданных в Крыму, сборника его дореволюционных повестей и рассказов, в 25-м году выпущенного издательством «Недра», и «Рассказа профессора», напечатанного в альманахе «Недра» в 24-м году, Ценский возобновил свою литературную деятельность в 26-м году, когда в «Новый мир» пришел Полонский. В «Красной нови» его печатали Воронский и Всеволод Иванов. Что мог, то делал для него Горький. Но и при наличии таких покровителей и благожелателей произведения Сергеева-Ценского залеживались у него в письменном столе. Роман «Обреченные на гибель», написанный в 23-м году, был не полностью напечатан в журнале «Красная новь» в 27-м. Отдельного – и притом единственного – издания роман дождался только в 29-м году.
Каждое новое произведение Сергеева-Ценского вызывало в печати остервенелый, долго не смолкавший лай. Целые своры критиков накидывались на писателя. Это была травля, растянувшаяся на многие годы. Ни у одного советского писателя не было такой страшной литературной биографии, как у Сергеева-Ценского. Впрочем, не только литературной. Его не посадили, случайно не расстреляли. Его все-таки печатали. Но почти все впоследствии уничтоженные или же затравленные видные писатели – Артем Веселый, Зощенко, Пастернак, Пильняк – знали и триумфы. Иных усиленно замалчивали. Булгакова почти не печатали, но зато, благодаря Художественному театру, он прогремел на всю Россию «Днями Турбиных», снискав себе любовь многочисленных зрителей. Ценского, повторяю, хоть и гомеопатическими дозами, но печатали, зато неизменно выливали на него ушаты брани.
Трагедия его как художника усложнялась еще тем, что он не имел моральной поддержки и со стороны читателей. В 1928 году в предисловии к переводу «Вали» на мадьярский язык Горький совершенно справедливо писал: «Человек оригинального дарования, он (Сергеев-Ценский. – Н. Л.) первыми своими рассказами возбудил недоумение читателей и критики. Было слишком ясно, что он не похож на реалистов Бунина, Горького, Куприна… но ясно было, что он не сроден и “символистам”… Подлинное и глубокое своеобразие его формы, его языка поставило критиков перед вопросом: кто этот новый и, как будто, капризный художник? Куда его поставить?.. Кратко говоря – литературная карьера Сергеева-Ценского была одной из труднейших карьер. В сущности, таковой она остается и до сего дня».
Послереволюционный так называемый «рядовой» читатель зачитывался небесталанными фокусниками из уездного цирка, вроде Пильняка, с его доморощенной коломенской «философией истории», с его шаблонной карикатурой на дореволюционную провинцию, сочиненную им в «Голом годе», с его вариациями то на тему Андрея Белого, то на тему Бунина, которых он разменивал, которых он приспосабливал к пониманию среднеинтеллигентного читателя; писателями, временно исполнявшими обязанности Вольтера и аббата Прево, – такое место в советской литературе по справедливости отвел А. 3. Лежнев Илье Эренбургу; «проблемными» писателями, вроде Вересаева, продолжавшего, не мудрствуя лукаво, работать «по-знаньевски», писавшего языком историй болезней и отчетов земских врачей в земскую управу, выдвигавшего одну философскую проблему за другой, как-то: когда лучше начинать половую жизнь – еще до окончания высшего учебного заведения или после, автора единственно живой из всего его «литературного наследия» и именно потому непереиздающейся книги, в которой сделана серьезная попытка разобраться методом пусть «не великого в перьях», но все-таки художника во взаимоотношениях революции и интеллигенции, – романа «В тупике», где Вересаеву раз в жизни удалось выше собственного пупа прыгнуть, бесхитростными, однако зоркими бытовиками и незатейливыми, однако подлинными юмористами, вроде Пантелеймона Романова.