Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
И, конечно, этот же «рядовой» читатель объедался «клубничкой», которой щедро угощали его при НЭП’е тот же Романов, поддавшийся искушению дешевого успеха и с головой окунувшийся в муть «половой» литературы, автор «Без черемухи», «Свободной любви», «Вопросов пола», «Новой скрижали», Малашкин, автор «Луны с правой стороны», Гумилевский, автор «Собачьего переулка», или Калинников, автор откровенно порнографических «Мощей». Ценский не выкидывал коленец, не отмачивал штучек, но и не укладывался в рамки привычного, традиционного «доброго-старого». Его не читали нарасхват ни до, ни после революции. Я подарил какой-то из своих переводов Николаю Ивановичу Замошкину и, воспользовавшись его домашним шутливым прозвищем, сделал на книге такую надпись: «Преосвященнейшему Пафнутию, епископу Сергиево-Ценекому, от смиренного послушника той же епархии». Храмов в «Сергиево-Ценской» епархии было наперечет. Его ценили и понимали одиночки: Короленко, Маяковский, Репин, Воронский, Вс. Иванов, Вяч. Полонский, Абрам Захарович Лежнев, Горький, писавший в предисловии к английскому и французскому изданию первой части «Преображения» – «Вали»: «…“Преображение” Ценского есть величайшая книга изо всех вышедших в России за последние 24 года. Написав эту книгу, Ценский встал рядом с великими
В 1928 году при обсуждении плана Государственного издательства художественной литературы Горький выразил удивление: «А почему же нет в плане издательства произведений Сергеева-Ценского, замечательного русского писателя, классика?» В ответ один из тогдашних рьяных проводников политики партии в литературе Лебедев-Полянский расхохотался: «Кого? Сергеева-Ценского? – переспросил он. – Антисоветского писателя? Контрреволюционера? Шутник вы, Алексей Максимович!» Горький встал, хватил стулом об пол и вышел.
Чего-чего только ни наслушался Сергеев-Ценский за годы гоненья! Сменивший Полонского на посту ответственного редактора Гронский в третьей книге «Нового мира» за 1932 год незадолго до того, как РАПП испустила последний вздох, преоригинально отпраздновал юбилей Сергеева-Ценского: в отделе художественной прозы поместил его рассказ «Устный счет», а в отделе «Литература и искусство» – статью впоследствии репрессированного Александра Владимировича Ефремина (Фреймана) «С. Сергеев-Ценский» с подзаголовком: «К 30-летию литературной деятельности». У Ефремина за малым дело стало: русского языка он не знал и не чувствовал и, однако, бесстрашно щеголял «образностью» речи, неукоснительно садясь при этом в лужу (достаточно полюбоваться хотя бы на один его перл: «Все вместе запечатляет весьма неблагоприятные складки на творческом лице Ценского»). Ефремин утверждал, что дарование Ценского «явно на ущербе». В каких только смертных грехах ни обвинял он Ценского: и скептик-то Ценский, и пессимист, и агностик, и релятивист, «отравленный ядами мистицизма, квиетизма»! «…Пессимизм Ценского, – строчит во все лопатки Ефремин, – щедро льет воду на мельницу меньшевиков и троцкистов». Заканчивал свой рапорт один из младших командиров сформированной у нас уже в 20-х годах армии явных и тайных литературных стукачей и наводчиков выводом: «реакционные тенденции пера» Сергеева-Ценского «достаточно проявлены, чтобы отнести его в инвентарь враждебных сил СССР…» Словом, с какой стороны ни посмотришь на лицо Сергеева-Ценского – везде «неблагоприятные складки». Стукач договорился до того, что Ценский-де, мол, со злобной радостью великодержавного шовиниста копирует русскую речь украинцев, евреев, а равно и представителей всех прочих «малых народностей». Проницательному критику было невдомек, что Ценский слушал речь любого из своих действующих лиц как музыку, с упоением истинного художника слова, пользующегося и народными этимологиями и фонетическими особенностями как колористическим средством.
В 1935 году журнал «Литературный критик» в книге третьей напечатал статью Е. Усиевич «Творческий путь Сергеева-Ценского». Усиевич не только назвала творчество Сергеева-Ценского «грязной пеной культуры прошлого» (а может ли быть у культуры грязная пена?), не только изобразила его контрреволюционным мещанином в литературе, но и тщилась доказать, что это лишенный всякого своеобразия третьесортный подражатель, осмелилась сравнить его с бульварной пошлячкой Нагродской. У нее поднялась рука написать: «легенда о мастерстве Сергеева-Ценского». Это у нее-то, изящной стилистки» которую высмеял пародист Архангельский и которая расцветила статью о Ценском такого рода красотами слога: «...одна сторона раннего творчества Сергеева-Ценского, играющая чрезвычайно существенную роль во всем его дальнейшем развитии». Смысл всей усиевичевой философий был таков: заставить Сергеева-Ценского замолчать.
В 63-м году, спустя пять лет после кончины Сергеева-Ценского, я жил в ялтинском Доме творчества в одно время с Семеном Родовым, одним из первых лихих наездников в советской критике, так называемом «напостовцем», то есть рапповцем до раппства, предшественником и предтечей Авербахов и Ермиловых, баловавшимся и стишками, которым он дал особое название – «коммунары» и за которые его Маяковский отличил, ибо по части скуки, да не простой, а «казенного образца», Семен Абрамович и впрямь мог заткнуть за пояс почти любого из своих современников и по праву занимает самую последнюю ступеньку той лестницы бездарностей, какую в «Юбилейном» выстроил Маяковский:
От зевотыскулыразворачивает аж!Дорогойченко,Герасимов,Кириллов,Родов —какойоднаробразный пейзаж!«Однаробразный» Родов, предаваясь простодушным литературным воспоминаниям, поведал мне, что он уже в 44-м году, то есть после того как Ценский получил за «Севастопольскую страду» Сталинскую премию первой степени, сказал тогдашнему руководителю Союза писателей Поликарпову, идя с партсобрания домой:
– Что вы носитесь, Дмитрий Алексеевич, с этим антисоветским писателем – Сергеевым-Ценским?
Родов только упрекал, но никаких конкретных предложений не делал, – по крайней мере так он мне рассказывал, – а Лев Субоцкий после войны дважды предлагал Симферопольскому обкому «покончить с Ценским». Инерция ненависти к Ценскому действовала и тогда, когда Ценский был уже «вельможей в случае».
А, с позволения сказать, «старые товарищи» пользовались положением Ценского – положением «гадкого утенка». В 1933 году
42
Всероссийского общества драматургов, писателей, авторов кино, клуба, эстрады.
43
Полную волю (фр-)
Помимо всего прочего, такие явно неудачные вещи Сергеева-Ценского, как «Мишель Лермонтов», «Гоголь уходит в ночь», «Невеста Пушкина», сужали и без того немноголюдный круг его поклонников. Они привлекали к себе своими названиями, потому что нас хлебом не корми – дай почитать про великих людей, и тут же отталкивали мало-мальски взыскательного читателя. Клио – не муза Ценского: все жертвы, которые он сперва добровольно, а потом уже вынужденно приносил ей, она с негодованием отвергала.
На эти его неудачи я глаз не закрывал: я любил Ценского по-настоящему, а значит, не слепо. Но зато Сергеев-Ценский писатель, ищущий вечное в современном, был мне близок всеми своими особенностями и свойствами, всеми своими средствами и приемами, всей сноровкой своей и повадкой [44] .
44
Анализ поэтики Сергеева-Ценского см. в: Н. Любимов. Несгораемые слова. М., 1988. С. 271–288.
26 октября 1940 года московские писатели собрались в своем клубе, чтобы отметить 65 лет со дня рождения С. Н. Сергеева-Ценского и 40-летие его литературной деятельности. Председательствовал на юбилейном вечере А. Н. Толстой. Запомнились мне гости – В. В. Вересаев, И. А. Новиков, М. М. Пришвин, К. И. Чуковский, А. С. Новиков-Прибой, В. Б. Шкловский, Н. И. Замошкин. Краткую, но мудрую и поэтичную речь произнес М. М. Пришвин. Он сказал, что далекий суд будущих читателей рисуется ему в виде костра. На этом костре сгорит все обветшавшее, все мишурное. От иных писателей он ничего не оставит, их наследие сгорит дотла, у иных что-нибудь да пощадит, у кого больше, у кого меньше.
«И вот я твердо верю, – заключил Пришвин, – что Сергееву-Ценскому выпало на долю редкое для писателя счастье – ему удалось написать несгораемые слова».
Из крупных вещей Сергеева-Ценского я больше всего любил и люблю роман «Обреченные на гибель», действие которого происходит в Симферополе, в канун первой мировой войны. «Кто обречен?» – под таким заглавием в «Красной нови» была напечатана статья об этом романе критика Лопашева. Я уж не помню, как отвечал на этот вопрос Лопашев. Попытаюсь ответить по моему собственному крайнему разумению. В первую очередь обречен Худо лей, «святой доктор», как звали его в городе. Разве большевики потерпят людей, наделенных «талантом жалости»? Инженера Дейнеку, если только он не сойдет окончательно с ума, «в начале славных дней» Ленина ждут арест, обвинение во вредительстве по статье 58, пункту 7 Уголовного кодекса, процесс – и Ухто-Печорский концлагерь. Отец Леонид предощущает надвигающуюся на него и на его детей беду; в апокалипсическом видении он прозревает гоненье, которое новая власть воздвигнет на все русское, белое и черное духовенство: «Вот, лечусь… Лечусь… Но почему же так страшно?.. Почему же тоска смертная?.. Слабым умом своим постичь не могу, – путаюсь… «но сердцем чую… чую!.. Двое деток у меня… Они здоровенькие пока, слава Богу, – отчего же это, когда глажу их по головкам беленьким, рука у меня дрожит?.. Глажу их, ласкаю, а на душе все одно почему-то: “Ах, на беду какую-то растут!.. Хлебнут, хлебну-ут горя!.. Ах, свидетели будут страшнейшего ужаса!”… Почему это со мной?.. Откуда это? Не знаю… Не могу постигнуть! За что, Господи, посетил видением страшным?.. Стою в церкви своей приходской, и кажется мне: качается!.. Явственно кажется: ка-ча-ет-ся!.. Вот упадет сейчас!.. Не раз крикнуть хотел: – Православные, спасайтесь!.. Но куда же бежать-то, куда же?.. Где спасенье?..»