Невеста для отшельника
Шрифт:
— Да-да, конечно. Я в тебе очень ценю это. — Но сам думаю о том, что по сути эта болтовня не ответ на ее главный вопрос.
— Давай не будем загадывать. Но… Но каждый человек на земле должен видеть, как играют его дети.
Лариска наклоняется ко мне, глаза ее зажигаются благодарным светом:
— Люби меня, смейся, пиши стихи, — шепчет он.
— Все Ахматову читаешь?
— Не только. Вот послушай, что у меня записано в тетради. — Она вытягивает из-под матраца тетрадь. «Никакое притворство не может долго скрывать любовь, когда она есть, или изображать —
— Хм, пожалуй…
— А вот еще, слушай, — Лариса улыбается, — «А когда пожелтеет трава и растают в небе трубные журавлиные звуки, они потихоньку начнут скучать по галечному берегу, на котором разместилась школа-интернат. Начнут все чаще вспоминать стены классов с портретами ученых и писателей, уютную пионерскую комнату со сверкающим медью горном, дорогу, ведущую от моря к школе…»
— Последнее что-то знакомо, — говорю я и силюсь вспомнить, где это я читал.
— Глупый, это писал ты.
Я хохочу, сраженный неприкрытой лестью, а может быть, и самым настоящим лицемерием моей дорогой супруги. Вскакиваю и кричу:
— Это ты глупая! Глупая! Когда я только тебя перевоспитаю?
Лариска изображает на лице недовольство:
— Неужели я не имею права записывать то, что мне правится?
— Можешь, конечно. Это твое право, но все же знай меру.
— Тогда я больше тебе не буду никогда читать свои записи.
Я кладу руку на ее колено и дурашливо вытягиваю губы, тянусь к ней. Так обычно делают взрослые люди, когда пытаются создать впечатление, что умилены младенцем и жаждут поцеловать розовый носик:
— Тю-тю-тю-ю-ю…
Она смеется, и в уголках ее глаз скапливаются слезники. Она изящным жестом убирает их подушечками мизинцев.
— Баранья Башка, мы наконец будем обедать?
— Прости, — Она поднимается, но у двери задерживается и смотрит на руку: — Как?
Я вспоминаю о руке, и кровь снова трепетными толчками начинает стучать под бинтом и шкурой.
— Нормалеус. Не беспокойся. Давай жрать.
— Константин! — укоризненно произносит она. — К твоей внешности так не идут грубые слова.
— Ах, простите, мамзель. Кушать-с желательно, брюхо-с прилипло к спине.
Лариска возмущенно хлопает дверью.
Эх, елки, как не повезло! Если я не смогу подготовить жилье к зиме, то кто же за меня это сделает? Зачем тогда вообще здесь быть? Хорошая, но странная система в нашем охотуправлении. Живи, охраняй медведей. А от кого охранять? От Ульвелькота? Жирновато на одного охотника двух егерей держать. Было бы больше пользы, если бы мы жили в поселке, где половина жителей имеет ружья и промышляет песца. Но раз база заказника здесь — значит, здесь и жить. Еще неизвестно, даст ли свою упряжку Ульвелькот, чтобы объезжать охотизбушки.
Непонятно все это, по все-таки хорошо, когда есть такие люди, как наш областной начальник. Спасибо, не лез в душу — как и почему. Просто сказал: хотите пожить зиму в бухте Сомнительной? А потом добавил: пользы вы принесете не очень много, потому что процентов семьдесят своего времени будете тратить на то, чтобы обслужить себя. Но
Убитый медведь! Вот что пока самое главное для нас с егерем Лариской.
Ты уж, товарищ начальник, прости, что так вышло. Никто об этом не узнает.
Я говорю себе вслух:
— Надо медведя убрать. Убрать надо медведя. Ульвелькот вот-вот объявится.
— Котенок, обедать, — слышу голос Лариски.
Обедать так обедать.
— Ба! — дико ору я, переступая порог Зала Голубых Свечей. — Откуда? — имеется в виду дымящееся блюдо с пельменями. Хотя я, конечно, знаю, что не далее как позавчера Лариса лепила пельмени.
— От верблюда! — что есть силы кричит в ответ Лариска. Она удивительным образом копирует меня и подхватывает любое мое словечко. Вот почему мне всегда приходится быть начеку.
Вид пельменей вызывает у меня воспоминание о том, как мы с Лариской первый раз поссорились. Это было еще в городе. У нее не получилось тесто, но она все-таки решилась спросить, понравились ли мне пельмени, Я, кажется, был не в духе и сказал раздраженно:
— В жизни еще не видал таких лохматых пельменей!
Я даже не заметил, как обиделась Лариска, и забыл о сказанном после первого же проглоченного пельменя. Потом, спустя год, когда я спросил Лариску, из-за чего мы поссорились в первый раз, она, не задумываясь, ответила — из-за пельменей.
Вторая наша ссора произошла, когда я заметил, что сплю на узкой простыне, которая — а сплю я неспокойно — к утру свертывается в жгут. Помнится, я тогда довольно жестковато прочитал ей целую лекцию, сумев на этом факте даже сделать некоторые обобщения. Этот случай она считает второй нашей ссорой. Третья произошла из-за того, что Лариска, оказывается, не слыхала о подвиге бортпроводницы Надежды Курченко. Я раскричался, что, мол, как она могла быть комсомолкой и не знать про подвиг Нади. Я даже поднял подшивки газет, чтобы выяснить, сколько лет было Лариске, если она не слыхала о Курченко. Нашли мы эту газету и… оказалось, что я сам перепутал фамилию героини, назвав ее Кучеренко. Лариска ухватилась за этот спасательный круг и упрямо твердила мне, что да, про Кучеренко она не слыхала, а про Надю Курченко конечно же знала. Это окончательно взбесило меня, и снова начались обобщения. Самое страшное — обобщать. Никогда не надо делать это.
Других ссор между нами не случалось.
Честно говоря, картинная галерея в Зале Голубых Свечей угнетает. Такое ощущение, будто тебя, жующего, рассматривает целая толпа людей. Пс приведи господь сказать об этом Лариске — через полчаса на стенах не останется ни одной картины. А без них все-таки было бы пусто в этом большом Зале Голубых Свечей.
— Однако пора, Мария, за дело, — говорю я Лариске.
— Какое дело? Ты сегодня болен, дела подождут… Хотя бы до завтра.
Я качаю головой.