Невыносимая легкость бытия
Шрифт:
Только тогда представился ему и мужчина с большой бородой.
— Я ведь понял, что вы кого-то напоминаете мне! — сказал Томаш. — Еще бы! Разумеется, я знаю вас. По имени.
Они сели в кресла по разные стороны низкого журнального столика. Томаш вдруг осознал, что оба сидевших напротив него человека являются его же невольными творениями. Сына принудила его создать первая жена, а черты этого высокого мужчины он по принуждению нарисовал полицейскому агенту, который его допрашивал.
Чтобы отогнать эти мысли, он сказал: — Так с какого же окна мне начинать?
Мужчины напротив от души рассмеялись.
Да, было ясно,
— Прекрасный плакат, не правда ли? — кивнул редактор на большой обрамленный рисунок, висевший на стене против Томаша.
Только сейчас Томаш оглядел комнату. На стенах были любопытные картины, много фотографий и плакатов. Рисунок, на который указал редактор, был напечатан в 1969 году в одном из последних номеров еженедельника, прежде чем русские запретили его. Это была имитация известного плаката времен гражданской войны 1918 года в России, который призывал к набору в Красную Армию: солдат с красной звездой на шлеме чрезвычайно строгим взглядом смотрит вам в глаза и протягивает руку с нацеленным на вас указательным пальцем. Изначальный русский текст гласил: “Ты записался добровольцем?” Этот текст был заменен чешским текстом: “Ты подписал две тысячи слов?”
Отличная шутка! “Две тысячи слов” был первым знаменитым манифестом весны 1968 года, призывавшим к радикальной демократизации коммунистического режима. Его подписала масса интеллектуалов, затем приходили и подписывали простые люди; в конце концов подписей оказалось такое множество, что впоследствии их так и не смогли подсчитать. Когда в Чехию вторглась советская армия и начались политические чистки, один из вопросов, задаваемых гражданам, был: “Ты тоже подписал две тысячи слов?” Кто признавался в своей подписи, того без разговоров вышвыривали с работы.
— Прекрасный рисунок. Помню его, — сказал Томаш.
— Надеюсь, этот красноармеец не слушает, о чем мы говорим, — с улыбкой сказал редактор.
А потом добавил уже серьезным тоном: — Для полной ясности, пан доктор. Это не моя квартира. Это квартира приятеля. Стало быть, нет полной уверенности, что полиция подслушивает нас в эту минуту. Это можно лишь предполагать. Пригласи я вас к себе, сомневаться не приходилось бы.
Затем он снова перешел на более легкий тон: — Но я исхожу из того, что нам нечего утаивать. Впрочем, представьте себе, какое везение ждет чешских историков в будущем! Они найдут в полицейских архивах записанную на магнитофонную пленку жизнь всех чешских интеллектуалов! Знаете, сколько усилий требуется от историка литературы представить себе in conkreto сексуальную жизнь, допустим, Вольтера, или Бальзака, или Толстого? Относительно чешских писателей не будет никаких сомнений. Все записано. Каждый вздох.
Потом он повернулся к воображаемым микрофонам в стене и сказал громче:
— Господа, как обычно в подобных обстоятельствах, я хочу поддержать вас в вашей работе и поблагодарить от своего имени и от имени будущих историков.
Все трое посмеялись немного, а затем редактор стал рассказывать, как был запрещен его еженедельник, что делает рисовальщик, придумавший эту карикатуру, и каково приходится другим чешским художникам, философам, писателям. После русского вторжения все они были выброшены с работы и сделались мойщиками окон, сторожами автостоянок, ночными вахтерами, истопниками общественных зданий и в лучшем случае, не без протекции, таксистами.
Все, что говорил редактор, было достаточно интересно, но Томаш не в силах был сосредоточиться. Он думал о своем сыне. Припомнил, что вот уже в течение нескольких месяцев встречает его на улице и, видимо, не случайно. Его поразило, что сейчас он видит его в обществе преследуемого редактора. Первая жена Томаша была ортодоксальной коммунисткой, и Томаш полагал, что сын, естественно, находится под ее влиянием. Он ведь ничего не знал о нем. Конечно, он смог бы сейчас прямо спросить сына, каковы его отношения с матерью, но такой вопрос в присутствии чужого человека представлялся ему бестактным.
Наконец редактор перешел к существу дела. Он сказал, что все больше и больше людей попадают за решетку лишь по той причине, что отстаивают собственные взгляды, и в заключение объявил: — Вот почему мы пришли к выводу, что надо действовать.
— Как же вы собираетесь действовать? — спросил Томаш. Тут вступил в разговор его сын. Томаш впервые услышал, как он говорит. И с удивлением обнаружил, что сын заикается.
— У нас есть сведения, что политзаключенные содержатся в тяжелых условиях. Состояние некоторых из них поистине катастрофическое. Поэтому мы решили обратиться с петицией, которую могли бы подписать самые известные чешские интеллектуалы, чьи имена еще имеют кой-какой вес.
Впрочем, нет, он не заикался, скорее лишь слегка запинался, что замедляло поток его речи, и потому каждое произнесенное им слово помимо его воли как бы подчеркивалось и удлинялось. Он явно осознавал это, и его щеки, за минуту до этого побледневшие, теперь вновь стали красными.
— Вы хотите получить от меня совет, к кому обратиться в моей области? — спросил Томаш.
— Нет, — засмеялся редактор. — Нам не нужен ваш совет. Нам нужна ваша подпись!
Он снова почувствовал себя польщенным! Он снова обрадовался, что кто-то еще не забыл, что он хирург! И если сопротивлялся, то лишь из скромности: — Помилуйте! То, что меня вышвырнули с работы, еще не Доказательство, что я признанный врач!
— Мы не забыли, что вы написали в наш еженедельник! — улыбнулся Томашу редактор.
С каким-то восторгом, который, возможно, ускользнул от Томаша, сын вздохнул: — Конечно!
Томаш сказал: — Я не уверен, что мое имя на некой петиции может помочь политзаключенным. Не лучше ли было бы взять подписи у тех, кто до сих пор еще не в опале и сохранил хоть минимальное влияние на предержащие власти?
Редактор засмеялся: — Разумеется, лучше!
Сын Томаша тоже засмеялся; это был смех человека, который уже многое понял на своем веку: — Одно плохо — те никогда ее не подпишут!
Редактор продолжал: — Это вовсе не значит, что мы не ходим к ним за подписью! Мы не так обходительны, чтобы избавить их от неловкости, — смеялся он. — Послушали бы вы их отговорки! Потрясающие!
Сын одобрительно смеялся.
Редактор продолжал: — Естественно, они в один голос твердят, что целиком с нами согласны, только, дескать, желательно все делать иначе: тактичнее, разумнее, деликатнее. Они до дрожи боятся подписать петицию и в то же время не хотят, чтобы мы думали о них плохо, если они не подпишут.