Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Шрифт:
Есть известная детская игра: двое, взяв веревку за концы, вращают ее, а третий, поймав ритм, сбоку “влетает” в середину и скачет через вращающуюся веревку, не задевая ее ногами. Так и здесь: многое в искусстве зависит от художника, от его личности, мастерства; многое, но не всё. Вне и независимо от нас существует какая-то сила, не учитывая которую художник не сумеет “влететь”, игры не получится. “Законы языка”, “свойства материала” – не объяснения, а заклинания: на просьбу сформулировать эти законы или перечислить свойства мы вразумительного ответа не получим.
Талантливый человек от бездарного отличается в первую очередь тем, что не прет на рожон, а интуитивно считается с этой стихией, которую мне проще по старинке называть “гармонией”.
Каждый, кто отдавал искусству время и силы, знает, что искусство – это устройство. Причем не произвольное, а согласованное с мироустройством. Кажется, что неправдоподобные образы и обстоятельства, которыми писатели испытывают наше воображение, не придуманы, а угаданы, как не Ньютоном изобретены законы, носящие его имя. Читатели, наученные литературным опытом, начинают в собственной подлинной жизни различать приметы чужого вымысла: достоевщину, людей Платонова, набоковский роковой юмор.
Искусство – ни в коем случае не “безумная прихоть певца”, а ученическая точность, следование прописям, радость от совпадения с ответом. Недаром, когда стихотворение еще только пишется, все время не оставляет чувство, что необходимые тебе “лучшие слова в лучшем порядке” уже где-то существуют и надо просто лучше приглядеться – “найти охотника” в хитросплетениях сбивающей с толку штриховки. Пусть прилежание, высунувшее от усердия кончик языка, и выдает себя иногда за “безумную прихоть”, существо дела от этого не меняется. Кропотливый творческий труд рано или поздно приводит на ум мысль об идеальном оригинале, о Творении, а там и о Творце. Художник может считать себя бунтарем, таковым он и вправе выглядеть в глазах людей, но с другой точки зрения он – Божий отличник, зубрила Господень, потому что само ремесло вынуждает его поддакивать мироустройству.
Почему мы любим искусство? Почему художественные ремесла – понятно: они украшают жизнь. Но почему мы вновь и вновь слушаем музыку, от которой душа содрогается, читаем, забыв о молоке на плите, про разбитые сердца, исковерканные судьбы, смерти, трагическое одиночество? Мало нам своих неприятностей? Есть древнегреческое объяснение – катарсис, возвышенное удовлетворение и просветление через сопереживание.
Древнее объяснение не вполне убеждает, загадочной остается природа просветления. Почему сильное сострадание в действительной жизни не оставляет места для побочных чувств, к тому же отрадных, а искусство именно послевкусием и замечательно? Или дело только в том, что в искусстве все понарошку? Игра в горе, постыдный вздох облегчения на неблизких похоронах? Эта циничное истолкование все-таки не кажется справедливым, одним сопереживанием все-таки не исчерпываются причины просветления. Снова вспомним Библию.
Книга Иова считается таинственной. Самое темное ее место – ответы Бога многострадальному Иову. Вместо того чтобы утешить, объяснить, ответить по существу, Бог, торжествуя, проводит перед мысленным взором Иова величественную вереницу чудес Своего Творения: звезды, льды, моря, пустыни, зверей, птиц, словно заново восхищенно перелистывает созданную Им книгу жизни. По счастливому выражению Честертона, Создатель отвечает восклицательным знаком на вопросительный, и непостижимым образом этот алогичный ответ удовлетворяет Иова. Точно Иов на время перестает быть персонажем бытия и встает на точку зрения Творца, посвящается в общий замысел Творения и пыл требовательного скорбного вопрошания разом иссякает 24 .
24
Этой теме посвящено эссе А. Сопровского “О Книге Иова” (Новый мир. 1992. № 3).
Поставим
Другой пример. Один замечательный литератор с оторопью, чуть ли даже не с негодованием дивился на Пушкина, равно благословившего и друзей-каторжан “в мрачных пропастях земли”, и друзей-сановников, “в заботах… царской службы” приложивших руку к расправе над декабристами. У этого литератора были бы все основания негодовать, скажи такое Пушкин в частном разговоре. Но в том-то и дело, что стихи – древняя катапульта гармонии – вынесли поэта на тот творческий, авторский ярус мира, где благословения заслуживают все – уже одним фактом своего участия в действе, потому что для автора не бывает нелюбимых героев, будь персонаж даже злодеем!
Вот она, кажется, главная причина катарсиса, искусственного просветления. Не столько сопереживание, сколько изменение угла зрения. Сквозь магический кристалл искусства вдруг удается разглядеть скрытое для невооруженного глаза, как сквозь закопченное стекло – ущербное солнце во время затмения. Мы перестаем быть персонажами, фигурами на доске – хоть бы и ферзями – и видим на короткое время всю партию. Нас берут в со-Авторы, и новое, несвойственное нам зрение различает просвет: и мы утешаемся, не обманываясь. Это драгоценное самочувствие я рискну назвать истиной. Но понимаемой не как формула или, чего доброго, руководство, а как состояние. Искусство и есть один из наиболее приемлемых способов существования истины, во всяком случае – по эту сторону жизни.
По-видимому, в изменении угла зрения, в преображающей способности искусства – ответ на недоуменный возглас “откуда что берется!”, когда кажется, что художник “недостоин сам себя”. Профессиональная кухня, соприкосновение со стихией гармонии поднимает писателя, будь он и ничтожнейшим из “детей ничтожных мира”, а заодно с ним и впечатлительного читателя, туда, откуда мир предстает не броуновским движением случайностей, а осмысленной мозаичной картиной.
Мы закрываем книгу и вновь делаемся участниками быта. Например, отправляемся навестить смертельно больного родственника. И мы были бы не людьми, а нелюдями, вздумай мы утешать его или себя эпичностью мироздания: мы снова действующие лица жизни и относимся к ней буквально. Но шедевры искусства позволяют нам бросить на жизнь творческий взгляд, приобщиться к полноте бытия. В этом метафизический смысл и прок искусства, независимо от благочестивости или нечестивости его содержания. Освободившись на час-полтора от уз обихода, мы попадаем в области истины, где сама постановка вопроса неверна, где инвентарь нашего мышления неприменим, где способ бытования иной – и это дает надежду.
1996
Польза поэзии
Вообще-то говоря, поэзия – блажь, причуда, вроде сбора грибов или подледного лова. Но причуда причуде рознь, и принято считать, что поэзия – серьезное и небесполезное занятие. Правда, последние двести лет многих (и, вероятно, лучших) русских поэтов с души воротит от слова “польза”. Как малые дети, поэты требуют, чтобы их любили даром, уже за то, что они есть.
Право общество, относящееся к поэзии всерьез, но и поэзия права, отстаивая оплот собственной бесполезности.