Ничей современник. Четыре круга Достоевского.
Шрифт:
Следует поэтому предположить, что язвительная эпиграмма Дм. Минаева была вызвана не только и не столько содержанием первого номера «Дневника», сколько причинами более общего порядка. Подспудно существующее (заведомое!) недоверие к автору «Бесов» и бывшему редактору «Гражданина» как бы проецируется на его ближайшую публицистическую деятельность.
Помимо этого, критиков настораживает самый тон «Дневника», нарушение так называемых литературных приличий, интимно-доверительное, «домашнее» обращение его автора к читателям. «Недостаёт только, – возмущалась “Петербургская газета”, – чтобы по поводу кроненберговского дела Достоевский рассказал, как возвращаясь из типографии, он не мог найти извозчика и поэтому промочил ноги, переходя через улицу, отчего
52
Первое слово г. Суворина и второе слово г. Достоевского // Петербургская газета. 1876. № 42. 2 марта.
Достоевский рассказал о другом. Касаясь процесса Кроненберга, обвинённого в истязании своей семилетней дочери, писатель вспомнил, как в Сибири, в госпитале, в арестантских палатах ему, Достоевскому, приходилось видеть окровавленные спины каторжников, прогнанных сквозь строй.
Несомненно, это было очень «лично». Суворин, например, тоже писал в «Новом времени» от первого лица, но у него не было таких воспоминаний. Здесь была важна не только форма обращения к читателю, но и личность того, кто обращался. Вводя в идейно-художественную структуру «Дневника» – в качестве работающих элементов – сугубо личные, частные мотивы, Достоевский решал принципиальную художественную задачу.
В «Дневнике» «лично» не только то, что относится непосредственно к его автору, но и всё остальное.
О чём бы ни писал Достоевский, общее принципиально не отделено у него от частного, «дальнее» от «ближнего». Страдания семилетней девочки и «судьбы Европы» вводятся в единую систему координат. Всё оказывается равнозначно друг другу, но не равно само себе. Факты уголовной хроники обретают «высшую» природу, а крупнейшие мировые события низводятся до уровня уголовного факта.
И в этой системе маленькая дочь Кроненберга («слезинка ребёнка!») и «судьбы Европы» имеют одинаковую нравственную ценность. Ибо в «Дневнике» предпринята попытка применить принципы этического максимализма к моделированию всей мировой истории – сверху донизу.
Но вернёмся к «литературной брани».
«Г. Достоевский, – назидательно замечает рецензент “Иллюстрированной газеты”, – доказал уже свою неспособность быть хорошим фельетонистом… Самый язык его не отличается необходимой для этого лёгкостью, а, напротив, полон тяжеловесными оборотами и неуклюжими, часто грубыми выражениями. Остроумия в нём нет ни малейшего» [53] .
Между тем остроумие – одно из неотъемлемых качеств «Дневника»! Более того, без учёта этого обстоятельства он вообще не может быть понят. Вс. Соловьёв так характеризует «дневниковую прозу» Достоевского: «Это живой разговор человека, переходящего с предмета на предмет, разговор своеобразный и увлекательный, где иногда под формою шутки скользят серьёзные мысли. Немало остроумных и тонких замечаний и всё это просто и искренне, на всём лежит печать ума и таланта» [54] .
53
Петербургские письма // Иллюстрированная газета. 1876. 15 февр. (Автором этой статьи был, по-видимому, редактор-издатель газеты В. Р. Зотов).
54
Русский мир. 1876. № 38. 8 февр.
Рецензент «Одесского вестника» замечает с некоторым удивлением: «Там, где французский фельетонист рассказывает и отчасти балагурит, – русский рассуждает, возбуждает и разрешает довольно серьёзные вопросы, – хотя по временам тоже балагурит» [55] .
«Зато г. Достоевский остроумен, да ещё как!» – восклицает
55
Одесский вестник. 1876. № 208. 23 сент.
56
Ларош Г. А. Литература и жизнь // Голос. 1876. № 152. 3 июня.
Итак, в публичных оценках «Дневника» можно заметить известный разнобой. Зачастую одни и те же издания то хвалят, то ругают «Дневник» – в зависимости от личных вкусов и пристрастий своих рецензентов. Но при этом ни один печатный орган не пытается осознать «Дневник писателя» как целостное явление. Впрочем, вряд ли справедливо упрекать в этом газетных критиков, если подобная задача не была поставлена и в позднейшей научной литературе.
Вернемся, однако, к текущей периодике.
Если тезис о неспособности Достоевского быть хорошим фельетонистом не получил, как мы видели, серьёзной поддержки, то более повезло обвинению другого рода.
После целой серии мелких выпадов против «Дневника» «Петербургская газета» выступила наконец с пространной редакционной статьёй. «Если мы нередко подсмеиваемся над иностранцами, которые берутся судить о России, вовсе не зная России, – писал автор статьи, – то во сто раз более подлежат осмеянию достопочтенные наши соотечественники, которые сочиняют на русское общество всевозможные обвинения, вовсе не зная этого общества, ни его добродетелей, ни его пороков» [57] .
57
Кабинетные моралисты // Петербургская газета. 1876. № 24. 4 февр.
Иными словами, автору «Дневника» отказывали в знании России.
Между тем, перечитывая «Дневник», нельзя не убедиться, что Достоевский являет в нём глубокое, порой беспрецедентное понимание своей родины. Многие страницы «Дневника» поражают своей художественной прозорливостью.
В чём же дело? Почему некоторые современники Достоевского (и в первую очередь именно литераторы) оказались невосприимчивы к «дневниковой прозе» писателя?
Думается, что объяснение этому факту следует искать в самой природе «Дневника».
Эта природа заключала в себе глубокое внутреннее противоречие. С одной стороны, «Дневник» преследовал как будто бы чисто публицистические цели, с другой – осуществлял их при помощи особых «непублицистических» средств.
Но этого-то как раз и не осознавало большинство газетных критиков. Они накладывали на многогранный художественный организм «Дневника» привычную схему, соответствующую их представлению о том, какой именно должна быть публицистика. Однако «Дневник» не мог разместиться в этих узких рамках. Там, где в как бы чуждой ему сфере «чистой» идеологии вступал в свои права художник, образовывались «точки разрыва» – и именно в этих случаях реакция прессы была особенно бурной.
«Дневник» безжалостно разрушал привычный журнальный стереотип. Его художественная новизна раздражала тем сильнее, чем глубже затрагивал он ненормальность общественного бытия.
Общество было нездорово. Однако болезненность склонны были приписать именно Достоевскому.
«Ум г<осподина> Достоевского имеет болезненные свойства», – это «медицинское» заключение «Петербургской газеты» разделялось почти всем консилиумом мелкой столичной прессы. (Здесь и ниже в цитатах курсив наш. – И. В.)