Ночная дорога
Шрифт:
Охранник завел ее в какое-то помещение.
— Она ваша.
Вперед шагнули две женщины.
— Раздевайся, — велела одна, опуская пухлую ладонь на рацию, прикрепленную к поясу.
— П-прямо здесь?
— Мы можем помочь…
— Я сама. — Руки Лекси тряслись, пока она расстегивала ремень.
Надзирательница отобрала у Лекси ремень — потенциально опасный предмет — и свернула его.
С трудом сглотнув, Лекси расстегнула брюки, перешагнула через них. Потом сбросила черные туфли без каблуков и белую рубашку. Ей понадобилась вся ее храбрость, чтобы завести руки за спину и расстегнуть лифчик.
Когда она полностью разделась, более грузная надзирательница
— Открой рот.
Лекси исполняла одно унизительное указание за другим. Она открывала рот, высовывала язык, приподнимала груди, кашляла, растопыривала пальцы. Потом ее заставили повернуться и согнуться пополам.
— Разведи в стороны ягодицы.
Она послушно исполнила и это.
— Ладно, заключенная Бейл, — сказала надзирательница.
Лекси медленно выпрямилась и снова повернулась к ней лицом. Она не могла смотреть женщине в глаза, поэтому уставилась на грязный пол.
Надзирательница вручила ей стопку одежды: потертые белые теннисные туфли, штаны и рубаху цвета хаки, поношенный белый лифчик и две пары застиранных трусов.
Лекси поспешно оделась. Лифчик не подходил по размеру, трусы натирали кожу, носков вообще не было, но, разумеется, она ничего не сказала.
— Выбирай осторожно, с кем водиться, Бейл, — произнесла надзирательница голосом, никак не вязавшимся с ее грубой внешностью.
Лекси понятия не имела, что следует ответить.
— Пошли, — сказала женщина, указывая на дверь.
Лекси последовала за ней из приемного отделения обратно в тюрьму, где стоял оглушительный шум, свист, топот. Не поднимая глаз, она шагала, чувствуя, как подпрыгивает под ногами пол оттого, что сотни женщин в камерном блоке одновременно топают.
Наконец они дошли до ее камеры, тесного пространства, ограниченного с трех сторон бетонными стенами, а с четвертой — крепкой металлической дверью с маленьким окошечком, предназначенным, вероятно, для того, чтобы надзирательницы могли смотреть, что происходит внутри. В камере была двухъярусная кровать с тонкими матрасами, унитаз, раковина и маленький столик. На нижней койке сидела тощая девица с татуировкой в виде креста на шее. При появлении Лекси она оторвалась от журнала.
Дверь с лязгом захлопнулась, но Лекси по-прежнему слышала топот и свист, разносившийся по всему блоку. Она скрестила руки на груди и стояла, дрожа.
— Я на нижней, — сказала девица, оскалив коричневые неровные зубы.
— Ладно.
— Меня зовут Кассандра.
Лекси только сейчас заметила, какая у нее молодая сокамерница. Морщинки на лице и темные круги под глазами старили девушку, но Кассандре, вероятно, было чуть за двадцать.
— А я Лекси.
— Мы здесь на карантине. Просидим вместе недолго. Ты ведь знаешь?
Лекси ничего не знала. Она постояла так еще с ми нуту, затем забралась на шаткую койку, пахнущую потом других женщин, легла на грубое серое одеяло и, уставившись в грязный серый потолок, невольно вспомнила мать, тот единственный ужасный визит в тюрьму, когда она пошла ее навестить.
«Вот и я здесь, мама. Совсем как ты».
16
До аварии Джуд могла бы сказать, что способна вынести все, что угодно, но теперь горе полностью завладело ею. Умом она понимала, что нужно с ним как-то справиться, и тем не менее не представляла, что для этого сделать. Она была как пловец в открытом море, который видит, что к нему приближается огромная волна. Ее мозг отдавал команду: «Плыви», но непослушное тело зависло на месте, словно разбитое параличом.
Для окружающих суд явился окончанием истории. Правосудие свершилось, пора
А она вместо этого как будто погрузилась в серую вязкую массу. Только так можно описать ее жизнь. У нее началась депрессия, какой она прежде не знала и даже не подозревала, что такая существует. Ее перестало что-либо интересовать, она ничего не хотела, ничего не ждала и ничего не делала.
За последние шесть недель все знакомые, один за другим, потихоньку от нее отдалились. Она понимала, что разочаровала своих друзей и родственников, но ей все было безразлично. Все ее чувства или безвозвратно ушли, или оказались похороненными в плотном тумане, практически растворились в нем. Временами, правда, у Джуд случалось просветление — она могла отправиться в магазин или на почту, но при этом всегда рисковала очнуться неизвестно где: перед прилавком с глянцевыми фиолетовыми баклажанами, с письмом в руке, совершенно не помня, как она сюда добралась и что ей здесь понадобилось. Дважды она отправлялась в магазин в пижаме, а один раз надела туфли от разных пар. Простая задача превращалась для нее в неприступный Эверест. О том, чтобы приготовить обед, вообще не шла речь.
Она плакала по любому поводу и без, звала во сне дочь.
Майлс вернулся к работе, словно это совершенно обычное дело — жить с оледеневшим сердцем. Джуд знала, как сильно он до сих пор переживает, и у нее болела за него душа, но и он уже начинал терять с ней терпение. Зак сидел безвылазно в своей комнате. Все лето провел за новой игровой консолью, в наушниках, убивая виртуальных врагов.
Они старались изо всех сил, Зак и Майлс, и не понимали, почему Джуд не может притвориться, почему не может пойти с подругами пообедать в кафе или заняться садом. Хоть чем-то заняться. Она видела, как Майлс смотрит на нее по вечерам, за ужином, который он же и приносил домой в пластиковых контейнерах. При этом он всегда интересовался: «Как ты сегодня, милая?» На самом деле он подразумевал другое: «Когда ты наконец переборешь это и вернешься к нам, к жизни?»
Он думал, что все закончилось. Для него воспоминание о дочери уже превратилось в дорогое семейное наследие, которое хранится на полке, под стеклянным колпаком, и снимается раз или два в год, на дни рождения или Рождество. И обращаться с ним нужно очень осторожно, иначе можно разбить.
Для нее все было по-другому. Все ей напоминало о потере — пустой стул за обеденным столом, журналы для подростков, адресованные Мии Фарадей, одежда в корзине для белья. А чаще всего она видела Мию в Заке, и это было невыносимо. В хорошие дни она могла даже улыбнуться сыну, но этих хороших дней было так мало; а в черные дни, когда она не могла встать с кровати, она лежала и думала, какой дрянной матерью стала.
К середине августа она вообще перестала что-либо делать. Приходилось напоминать себе, что нужно принять душ, вымыть голову. Постель она покидала лишь для того, чтобы встретить мужа с работы, и каждый раз в глазах Майлса видела печаль, когда он смотрел на нее такую.
Она понимала, что с ней происходит. Майлс все время просил ее «встречаться с людьми». Он не догадывался, как глубоко в ней засела эта новая тьма, которую она боялась отпустить. Ей не хотелось избавляться от своей болезни. Ей хотелось лишь одного: чтобы ее оставили в покое. В редкий день, когда она задумывалась о том, что пора сделать над собой усилие, она убеждала себя, что нужна Заку, нужна мужу, что она всегда была сильной, но все эти слова были как фотографии из чужой жизни, случайно попавшие в ящик ее стола. Они оставляли Джуд равнодушной.