Ностальгия
Шрифт:
Место было замечательное. Вытолкнутые вверх вулканическими силами, горы напротив отливали в тени зеленоватой чернотой. Освещенным оставалось лишь небольшое плато с его киосками. Самую высокую из гор, прямо по курсу, оплела свежепрочерченная линия блестящих столбов и проводов — точно задранная коленка пленника в стране Лилипутии, которому не дают подняться. Налетал разреженный, колкий ветерок.
Один только Хофманн вернулся к ванне. Раздвинул ширму, встал поудобнее, помочился в дырку — уперев руки в боки, воплощенное великолепие.
— Ого-го!
От неожиданности
— Прошу прощения, — пробормотал он.
— А я-то думал, это индеец какой-нибудь. Там у въезда есть сортир, вы разве не видели?
— Да мне захотелось эту штуковину опробовать. Она ж все равно здесь стоит.
Фрэнк Хэммерсли рассмеялся.
— Убедили.
Широкоплечий, спокойный, невозмутимый. Силен как бык. И здоровье — позавидуешь.
Хофманн покончил с делом.
— Уф, так-то лучше!
— Должно быть, маршрут у нас сходный.
— Вероятно. Ну да мы-то никуда не торопимся. Неспешное такое путешествие. А вы тут по делу? Деньгу небось зашибаете?
При желании Хофманн вполне мог изъясняться с интонациями дружелюбного дантиста.
— Где-то подзаработаешь, где-то потеряешь, — отделался банальностью Хэммерсли. Поставил ногу на край ванны, пошарил в кармане, ища сигареты.
Засигналил автобус.
Хофманн поспешно застегнул ширинку.
— О'кей, — помахал Хэммерсли. — Увидимся.
Хофманн затрусил к автобусу, а Хэммерсли убрал ногу с края ванны — и огляделся в поисках маски и трубки.
Приметные вехи, смутно запомнившиеся либо замеченные краем глаза и тут же забытые, возникали снова, встраивались в пейзаж, обеспечивая ключ к другим фрагментам. Ничем не примечательные, однако ж запавшие в душу углы улиц (почему?); главная площадь с ее фонтанами; колоннады, гнетущий епископский дворец; широкие, затененные аллеи и виллы известных хинологов; пальма, растущая под характерным углом, — все они утвердились и стали данностью. А привычность будила в душе непонятную грусть — как запыленные фасады зданий. Этот вечный «бьюик» 48 года со снятыми колесами, крылья которого исписаны лозунгами аграрной реформы, — тут и смотреть-то не на что. Всего лишь арматура, вросшая в землю напротив кожгалантереи и шита сигаретной рекламы. Целые окраины и площади поменьше так и остались «белыми пятнами»: их никто и никогда не увидит. Обычно туристы выходили на главную площадь по узкой улочке справа. А уже оттуда через сводчатые галереи расходились в разные стороны. Площадь воплощала в себе весомость авторитета. Позади, в переулке, кто-то обнаружил индейский рынок — шумный, многолюдный, но со всей очевидностью безопасный.
При столь схематичных границах обретенная туристами уверенность была весьма зыбкой: осознание свободы передвижения, не более. Они слонялись поодиночке или группами, любопытство уводило их в закоулки и незнакомые тупики, где рыночный гомон и площадной шум разом смолкали. Скопление сувенирных лавок напротив гостиницы, поблекшая желтая надпись на здании, архиепископский дворец, уличная подсветка, протянутая на темных проводах между зданиями, пористый нос нервозного регистратора за стойкой — все это создавало определенное ощущение от города, от размаха застройки под названием «Кито». На самом-то деле знали туристы всего ничего.
Те, кто, подобно Борелли, предпочитал местный люд музеям и сакральным барельефам, хотя Джеральд Уайтхед пытался объяснить, что это в сущности одно и то же, — искали ответа в лицах, что наплывали крупным планом — и скользили мимо. Лица эти чем-то неуловимо отличались от австралийцев и от англичан. Близкие — и вместе с тем невообразимо далекие. И мысли у них этакие вкрадчиво-обтекаемые. Женщины избегали его взглядов. Однажды (один-единственный раз) Борелли забрел в какой-то проулок, и местные оборвыши принялись швыряться камнями; он помахал рукой и засеменил назад. Что это значило? Почему они так? В нескольких кварталах оттуда Филип Норт, разглядывая ржавые клетки с попугаями, потерял бумажник с чеками и фотографией покойной жены, восседающей на садовой скамеечке.
— Не повезло; ну да в путешествиях всякое бывает, — посочувствовал Гэрри.
И рассказал, как они с Кеном Хофманном откололись от девиц, пошли поглазеть на петушиный бой — и впервые натолкнулись посреди улицы на трупак. Представляете? А народ толпился вокруг да пялился во все глаза.
— А вы бы что делали?
— Мы подумали было, это петухи дерутся.
— А там — нате вам, здрасте! — покойничек, — подтвердил Хофманн. — Ну, мы скорее назад.
А еще развлечения ради оба наваксили ботинки у чистильщика обуви.
— Вы еще не пробовали, нет? — Гэрри картинно выставит вперед ногу. — Каково? А забавно так! Старикашка небось добрых десять минут щеткой возюкал. Верно, Кен?
Чем только люди не зарабатывают на хлеб насущный!
Туристы кивали; сличали записи.
— А мы заблудились, — рассказывала Саша, — пришлось такси брать. Слушайте, а двадцать сукре — это сколько? Так я и думала. — Она обернулась к Вайолет. — Нас облапошили.
Вдоль тротуара и вокруг столбов на корточках расселись целые семейства, поедая собачьи, ну, или кошачьи консервы. Здесь конкурировали между собою марки: «Майти Дог», «Кал-Кан», «Джо-Бо», «Перк», «Пусс-н-бутс», «Чанг-Вэгон» и «Вэг». Мать — далеко не Джоконда, зато в роскошной шерстяной шали — впихивала липкие кусочки прямо в рот чумазому сынишке.
— Монетки у них красивые, — отметила Шейла.
Дуг разложил свою коллекцию на столе.
— Какой курс в банке? Тридцать восемь за доллар? — Он гордо ткнул пальцем в блестящую россыпь. — Пятьдесят три. Кожгалантерею знаете? Есть там один пацан в красной рубашке.
Джеральд повертел в руках одну из монет, затем взял другую: с разросшимся кактусом и ступенчатыми храмами. Откашлялся.
— Это сентаво.
— Что?
— Он вам мексиканские деньги дал.
Все так и покатились со смеху.
Каткарт лихорадочно вытряхивал карманы, сравнивая монеты.
— Отдайте их нищим.
— Я бы купила несколько штук, — вмешалась Шейла. — Подарю знакомым детишкам. Это уже в привычку вошло. — Она обернулась. — Маленькие негодники совсем разбаловались! Если я ничего не привезу, они так и будут канючить.