Новая журналистика и Антология новой журналистики
Шрифт:
Но обо всем этом заговорили позже. Не помню ни одного человека, который бы в то время задумался над этими вопросами. Мне, во всяком случае, ничего подобного в голову не приходило. Весной 1963 года я тоже делал первые шаги как такой репортер, сам того не осознавая. Я уже описал (в предисловии к «Электропрохладительному кислотному тесту»), при каких своеобразных обстоятельствах готовил свою первую журнальную статью «Конфетнораскрашенная, Апельсиннолепестковая Обтекаемая Малютка» — «Перед нами (рев двигателя — р-р-р-р-р) эта Конфетнораскрашенная (О-ф-ф-ф-ф-ф-ф!), Апельсиннолепестковая Обтекаемая Малютка (У-у-х-х-х-х) Рвет С Места (Б-р-р-р-р-р-ум-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м)…». Это стало своего рода меморандумом для выпускающего редактора «Эсквайра». Статья, вне всякого сомнения, читалась как рассказ, несмотря на списанные из жизни сцены и диалоги. Меня такие вопросы не волновали. Трудно было сказать, на что это походило. Какая-то срочная распродажа — случайный отрывок… виньетки, ученичество, яркие воспоминания, краткие социологические экскурсы, риторические фигуры, эпитеты, стенания и словесные выбросы, неожиданные озарения — и все это смешалось самым причудливым и неожиданным образом. В этом-то и
Скоро я получил шанс проверить свои догадки на практике. В «Геральд трибюн» моя работа делилась на две части, как распределяют по разным контейнерам мусор. Обычно два дня в неделю я работал в редакции как обычный репортер. А три дня готовил материал на полторы тысячи слов для воскресного приложения под названием «Нью-Йорк». В то же время благодаря успеху «Конфетнораскрашенной, Апельсиннолепестковой Обтекаемой Малютки» — «Перед нами (рев двигателя — р-р-р-р-р) эта Конфетнораскрашенная (О-ф-ф-ф-ф-ф-ф!), Апельсиннолепестковая Обтекаемая Малютка (У-ух-х-х-х) Рвет С Места (Б-р-р-р-р-р-ум-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м)…» — я выполнят задания «Эсквайра». Сумасшедший дом, в буквальном смысле слова. Помню, как-то в свои законные выходные летал в Лас-Вегас, чтобы подготовить очерк для «Эсквайра» — «Лас-Вегас!!!!» — и весь взвинченный сидел на белом покрывале койки в номере на Стрип [6] , стиль которого можно назвать свиноподобным барокко, с четырехсотфунтовыми хрустальными люстрами в ванной… Я звонил по телефону и диктовал машинисткам в отделе новостей нашей «Триб» последнюю треть статьи о дерби на выживание [7] на Лонг-Айленде в Нью-Йорке — «Веселенькие дела на Ривердейл», надеясь закончить ее вовремя, чтобы отловить психиатра в черном блестящем костюме с медными пуговицами и воротником шалькой, без лацканов, — одного из двух тогдашних психиатров в округе Лас-Вегас — и с его помощью поглазеть на тронувшихся рассудком на Стрип несчастных, которых содержали в психиатрической лечебнице около Чарльстон-бульвар. Добавляло сумасшествия всему этому то, что материал о гонках на выживание был последним, когда я уложился в полторы тысячи слов. Вскоре цифры увеличились до трех, четырех, пяти и шести тысяч. Подобно Паскалю, я очень об этом сожалел, но у меня не было времени писать короче. За последние девять месяцев 1963-го и первую половину 1964 года я написал еще три больших очерка для «Эсквайра» и двадцать для «Нью-Йорка». И все это — вдобавок к обычной репортерской работе в «Геральд трибюн», два дня в неделю. Порой меня слегка заносило. Помню, как взъярился в понедельник, 25 ноября 1963 года, потому что люди, с которыми мне край как надо было поговорить в связи с какими-то моими материалами, оказались недоступны — все, буквально все учреждения в Нью-Йорке не работали. Это был день похорон президента Кеннеди. Я пялился в экран телевизора… мрачно, но совсем по другим причинам, чем все остальные американцы.
6
Стрип — четырехмильный отрезок бульвара Лас-Вегас, где расположены самые шикарные отели.
7
Вид гонок, в которых автомобили заведомо не жалеют и где разрешено почти все.
Однако место для всех этих экспериментов оказалось не совсем удачным. Больше всего я писал для «Нью-Йорка», то есть для воскресного приложения. А тогда, в 1963—1964 годах, такие приложения считались едва ли не самой низкопробной периодикой. Их статус был даже ниже, чем у обычных ежедневных газет, и лишь немногим выше бульварщины, например «Нэшнл энквайр», где печатались опусы вроде «Я оставила своих детей в морозильнике». У воскресных приложений не было ни традиций, ни особых притязаний, ни планов подняться повыше, ни даже каких-то излюбленных тем. Потчевали публику сладеньким сиропчиком, и все. Читатель мог купить воскресное приложение, прочитать полстраницы и выбросить его в мусорное ведро. Или же на эти издания просто не обращали внимания. И я без малейших колебаний прибегал к разным хитростям, чтобы хоть на несколько лишних секунд задержать внимание читателя. Я словно кричал ему прямо в ухо: «Подожди!» В воскресных приложениях мне некогда было ходить вокруг да около. Так я стал использовать один интересный прием — становиться на чью-то точку зрения.
Например, однажды я писал очерк о девицах из изолятора временного содержания в Гринвич-Виледже, на Гринвич-авеню и Авеню-Америка, на перекрестке, известном как Нат-Хевен. Девицы дразнили всех симпатичных ребят, проходивших внизу. Выкрикивали первые попавшиеся имена, которые только приходили им в головы: Боб! Билл! Джо! Джек! Джимми! Вилли! Бенни! — пока случайно не угадывали и какой-нибудь простофиля не останавливался и не задирал голову. Затем ему, под общий гомерический смех, предлагалось заняться нехитрыми анатомическими манипуляциями. Как-то вечером я там стоял, и они подцепили парня примерно двадцати одного года по имени Гарри. И я начал свой очерк с их криков:
«Э-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-ээээээээээээээээээээээээээ!»
Я наблюдал за ними со стороны. И мне нравилось. Я решил доставить себе удовольствие и тоже покричать. И начал подначивать парня:
— О, дорогой Гарри, стриженный как французский гангстер, в водолазке из спортивного магазина и летчицкой голубой рубашке поверх нее, в бриджах из Блумзбери [8] , которые
8
Район Лондона.
Меня сменили девицы-заключенные:
— Э-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-ээээээээээ!
Потом снова взял слово я, и так далее.
В газете я представал этаким задирой — по-моему, ничего особенного. Скорее наоборот. Работа доставляла удовольствие. Мне нравилось сразу дать возможность читателю, через рассказчика, поговорить с персонажами, зацепить их, обидеть, подначить иронией, снисходительностью или еще чем-нибудь подобным. Неужели все наши читатели — тугодумы, а их примитивные мозги пропускают информацию только по порядку, как турникет в метро? Вряд ли… Мой взгляд на этот вопрос был вполне демократичным. Иногда я сам появлялся в своих очерках и включался в игру. Мог быть «Человеком В Темной Фетровой Шляпе» — именно такой итальянский головной убор я носил одно время. Или «Человеком С Большим Вечерним Галстуком». Писал о себе как о третьем лице, обычно как об озадаченном наблюдателе или случайном свидетеле происшествия. Однажды даже начал писать о свойственных мне самому привычках — о шитой по мерке одежде, словно кто-то другой задиристо мой наряд комментирует… особенно со мной не церемонясь: «Настоящие петли. Еще те петли! Человек может расстегнуть своим большим и указательным пальцами рукав у запястья, потому что у этого костюма здесь имеются настоящие петли для пуговиц. Том, приятель, это нечто. Глаз не оторвать. Ни на секунду!»… и дальше в том же духе… без обычной монотонности, но по-свойски перескакивая с одного на другое, как радиокомментатор на теннисном турнире.
Голос рассказчика и правда самая большая проблема в нон-фикшн. Большинство авторов, сами того не осознавая, придерживаются старой британской традиции, согласно которой рассказчик должен говорить спокойным, интеллигентным и вежливым голосом. По их представлениям, собственный голос рассказчика должен быть чем-то вроде белого цвета стен, которые так любила использовать Сири Моэм [9] для внутренней отделки помещений… «нейтральным фоном», на котором лучше выделялись другие цвета. Умеренность всячески приветствовалась. Вы не представляете, каким популярным десять лет назад было слово «сдержанность» среди журналистов и литераторов! Имелись кое-какие нюансы, конечно, но в целом в начале 1960-х сдержанность превалировала надо всем. У читателей просто челюсти сводило от скуки. С ними говорили суконным языком, и они понимали, что их «развлекает» очередной мастер наводить тоску, как-бы-журналист с узеньким кругозором, флегматичный рохля, и что впереди их ждет одно нескончаемое занудство. Что этот писака не способен поиграть с объективностью-субъективностью, сменить ракурс, так как все это — свойства личности, ее энергетики, мобильности, отваги… одним словом, стиль… Голос обычного очеркиста походил на речитатив вокзального диктора… усыпляющий, монотонный…
9
Сири Моэм (1879—1955), жена писателя Уильяма Сомерсета Моэма; популярный в свое время дизайнер, испытывавшая пристрастие к белому цвету.
Для борьбы с такой косностью особых усилий не потребовалось. Например, я писал о Малыше Джонсоне, автогонщике из Ингл-Холлоу, Северная Каролина, который учился водить машину, развозя дешевое виски по окрестностям города Шарлота. «Нет ничего противнее, чем иметь дело с виски, — говорил Малыш. — Не знаю другого бизнеса, который заставляет вас вскакивать с койки среди ночи и нестись незнамо куда в снегопад и бурю и вкалывать. Это самый трудный способ добывать себе хлеб насущный, и никто, если как следует не прижмет, за такую работу не возьмется». Когда Малыш Джонсон поведал обо всех прелестях работы с кукурузным виски, особых проблем у меня не осталось, потому что: а) диалоги стали по-настоящему интересными, даже захватывающими для читателя; б) язык Ингл-Холлоу, которым изъяснялся Джонсон, был необычным. Но затем мне тоже пришлось взять слово и в нескольких абзацах изложить то, что я узнал в нескольких интервью. Итак… Я решил, что лучше и мне говорить с местным акцентом. По какому такому закону рассказчик должен изъясняться безликим языком или даже традиционным для журналистов Нью-Йорка? И я написал примерно так: «Выдернуть могут в любой момент. Вдруг им ударило в голову, и ты летишь на всех парах куда велено — в лес, в кусты, в ежевичные заросли, в грязь, в снег. Или надо скоренько все из кузова вытаскивать и запихивать в какую-то старую сараюгу, крытую рифленым железом, причем упирайся как хочешь, но дело сделай. Или везешь шито-крыто сахаришко, или бабки, или еще что-то в самую глушь. Ты медник, и паяльщик, и бондарь, и плотник, и вьючная кобыла, и еще черт-те кто, сам Господь не ведает, и все это сразу».
«Обычное дело — Малыш и его братья часа в два ночи едут к тайнику, где спрятано только что сделанное виски…»
Я имитировал интонацию торговца виски из Ингл-Холлоу, чтобы создать иллюзию, будто видел все собственными глазами, был на месте событий и участвовал в них, а не просто пересказываю услышанное. Я часто прибегал к этому приему — когда рассказчик говорил голосами персонажей очерка.
То же самое я стал делать с описаниями. Вместо того чтобы показывать все последовательно, я старался как можно скорее встать на точку зрения участников событий. Иногда менял ракурс в середине абзаца или даже предложения. Очерк о Джейн Хольцер под названием «Девушка года» начинался так:
«Копны волос густые челки битловские кепочки накрашенные личики тушь на ресницах глазки как у куколок пушистые свитера французские выпирающие бюстгальтеры выделанная кожа голубые джинсы брюки в обтяжку джинсы в обтяжку аппетитные попки коленки как пирожные сапожки как у феи балетные туфельки; их сотни, этих ярких бутончиков, порхающих и взвизгивающих, бегающих по Академии музыкального театра под этими бесчисленными старыми резными херувимами на потолке — разве они не супервосхитительны!
— Разве они не супервосхитительны! — сказала Крошка Джейн и продолжила: — Привет, Изабелла! Изабелла! Хочешь сесть на сцене — рядом со Стоунами?