Новые записки матроса с «Адмирала Фокина» (сборник)
Шрифт:
– Ну, делайте же что-нибудь, мичман!
Главный электрик медлил.
– Отдайте мегомметр матросу! – с досадой проговорил наконец капитан второго ранга.
Я взял мегомметр из рук Пономаренко и в течение полминуты произвел замер.
– Мичман, вам уже матрос показывает, что, где и куда делать! – В сердцах сказал проверяющий, уничтожая Пономаренко взглядом. – А вдруг война или какое другое мероприятие?
Пономаренко молчал, внимательно изучая пыль на носках своих офицерских ботинок. С тех пор командир электриков предпочитал предусмотрительно обходить нашу электростанцию стороной. А мы и не возражали.
Я вернулся в электростанцию и, рассказав Коле и Лому о происшедшем, достал кальку и продолжил работу. Дело спорилось, и к концу дня рисунок был готов. Вышло красиво, как Коля и просил. Девушка в тельняшке, гюйсе, с развевающимися из-под бескозырки кудряшками.
– Ну, удачи! – сказал я, передавая кальку Коле.
– Спасибо, братан, – Коле рисунок явно понравился. Он снял с вешалки бушлат, сунул руку в рукав… и тут же отдернул её.
– Во гадина! Чуть не укусила! – брезгливо крикнул Коля, вытряхивая из рукава полудохлую взъерошенную и перепуганную крысу: – Как она сюда забралась-то!
Крыса шлёпнулась на пайолы и, медленно переваливаясь с боку на бок, уползла в трюма. А Коля направился в машинное отделение к накольщику Кротову. Ему предстояла бессонная ночь экзекуции. Вернулся он только под утро.
– Ну как?! – Покажи, давай! – мы с дизелистом Халифаевым как раз чаёвничали, но отставили кружки и бросились к Коле.
– Нормально…
– Что нормально? …Покажи!..
Коля снял голландку и продемонстрировал своё раскрасневшееся плечо. Мы с Халифаевым переглянулись.
– Н-да, – протянул дизелист. Засада, однако.
С Колиного плеча на нас глядело бледное существо, к которому разве что подходили слова детской
Это был переломный момент в моем сознании. Я понял, что если хочешь что-то сделать хорошо, то за дело надо браться самому. Не фиг тут бояться! Дальше Камчатки служить не пошлют, хуже Колиной морячки наколку не сделать. Если кто не может нарисовать, то как он может думать, что сможет наколоть?! Просто тупо обводить контуры – мало! Наколка – это тоже искусство! На всю же жизнь рисунок! А тут, этот Микки Маус в бескозырке.
– Ну, что будем исправлять, – уверенно сказал я.
– Ну, Шура, это другой разговор, – поддержал Халифаев, – выручай земляка!
Коля не возражал. Мы подождали пару недель, чтобы ранки на Колином плече зажили. Коля за это время отладил наколочную машинку и заточил струну. Вдобавок к моральной подготовке я разрабатывал на листке бумаги стратегию исправления. Задача была непростая, это не «с нуля» колоть. Тут надо было учитывать уже имеющийся «образ». Нужно было нанести новый рисунок поверх старого. Просто переносить рисунок с кальки не получится. Рисовать придётся начисто прямо на плече. Чтобы замаскировать часть кривых линий, я добавил к рисунку корабельный штурвал и ещё пару деталей, не присутствовавших на первоначальном эскизе.
Когда настал день повторной наколки, я нервничал больше, чем Коля. Халифаев снаружи запер нас на ночь в электростанции навесным замком. Коля устроился на пайолах, и я приступил к работе. Смазанное в черной туши остриё струны мелкой дробью забило по Колиному плечу. Проступила кровь. Пошла первая линия. Коля терпел как партизан, не издавая ни звука. Я ощущал всё бремя ответственности. Тут нет стирательной резинки. Каждое движение оставляло след на всю жизнь. Нужна была предельная концентрация.
Время шло, и от моей первоначальной нервозности постепенно не осталось и следа. Я увлёкся работой, водя острием струны по Колиному плечу, как по бумаге. Постепенно входя во вкус и осваивая технику наколки, варьировал толщину линий, наносил тени и оттенки. Особенно я старался вывести лицо. Надо было, чтобы глаза были не просто точки, а игривые, со зрачками и ресницами. Очень помогало то, что Кротов наколол татуировку тонкими и бледными линиями. Выспавшись днём, мы продолжили работу и на следующую ночь. Когда татуировка была готова, Халифаев оглядел моё творение, цокнул языком и, хлопнув меня по плечу, сказал:
– Коля, ты Шуре бутылку коньяка на гражданке должен поставить. Он тебе руку спас.
Коля улыбнулся видно было, что ему тоже понравилось.
Потом я накалывал друзьям и акул, и ангелочков. Коле на другом плече наколол штат, добавив, по его просьбе, к стандартной ленточке с годами службы ещё и круглый водолазный шлем: Коля принадлежал к корабельной команде водолазов. Он ещё парусник на груди хотел, но не успел. В мае 1989 года мы с Колей демобилизовались.
А ту похвалу Халифаева я запомнил на всю жизнь. Она мне и сейчас сердце греет.
Лом, после дембеля, вернулся домой в Свердловск (Екатиренбург). Стал владельцем небольшого, но прибыльного бизнеса. Женился, родил сына, отстроил загородный дом. Часто приглашает в гости. Когда нибудь обязательно к нему выберусь.
Коля Кондрашов после службы вернулся домой в родную деревню в Рязанской области. Он живёт там и сейчас. Работает водителем на скорой помощи. Женился и вырастил красавицу дочь. В жизни у него всё просто, ясно и надёжно.
Макароны
Кто не сидел на киче, тот не служил на флоте.
(Поговорка)
Справка: Подволок – внутренняя (нижняя) сторона палубы, палубной обшивки, потолок корабельного помещения.
Гарнизонная гауптвахта Владивостока, именуемая в простонародии «кича», как и положено уважающей себя старинной военной тюрьме, была окружена аурой пугающей таинственности. В этой тюрьме, построенной при Николае Втором, ещё революционер Сергей Лазо сидел. О киче ходили самые невероятные слухи, их пересказывали все, кому не лень, хотя тех, кому на самом деле довелось там сидеть, были единицы, Это было, конечно, не потому, что пролетчиков, кандидатов на отсидку, было мало. Их-то, как раз, было хоть отбавляй. Просто, единственная на весь Владивостокский гарнизон гауптвахта, рассчитанная на шестьдесят два человека, физически не могла вместить всех желающих. Получалось так, что на кичу попадали только самые закоренелые, но даже им приходилось порой месяцами дожидаться заветного места. А незакоренелым же даже сутки ареста перестали объявлять, знали: бесполезно, все равно «мест нет». Я, так уж получилось, стал как всегда, исключением из правил. Я загремел туда «по карасевке, не отслужив на корабле и шести месяцев. А случилось это из-за макарон. Но, всё по порядку…
Ощущая в груди участившееся сердцебиение, я подошел к люку, ведущему в жилой кубрик радиотехнической боевой части БЧ-7. Во время заводского ремонта этот кубрик, рассчитанный для проживания сорока человек, «жилым» можно было назвать только в больших кавычках. Ряды обшарпанных двухъярусных шконок, палуба, на которой кое-где еще сохранились остатки старого линолеума, ржавые переборки – всё это напоминало лагерный барак после артобстрела. Унылые огоньки горстки тусклых лампочек, вживлённых «на соплях» в свисавших с подволока провода, света и уюта не добавляли.
С трепетом в сердце я приподнял неплотно закрытую крышку люка. Закрыться ей мешал толстый гофрированный шланг, протянутый в кубрик с берега. Зимой через этот шланг кубрик отапливали горячим паром. Тепла на всех всё равно не хватало, и личный состав спал зимой в шинелях, накрываясь лишними матрасами. Зато от чудовищной влажности даже булавочные уколы гнили и не заживали месяцами. Это сюда, в этот кубрик, я попал из уютной родительской квартиры, спустя всего неделю после призыва. И этот кубрик БЧ-7 стал моим домом на протяжении первого, самого трудного, года моей службы.
Никто из нас, духов и карасей, без крайней необходимости и не думал спускаться в этот кубрик в дневное время. Боялись привлечь к себе внимание скучающих годков. Поэтому, караси и духи стекались из своих шхер в кубрик только по ночам. Первая заповедь духа – вовремя зашхериться.
Сегодня, вопреки этой заповеди, я шел в кубрик среди бела дня, влекомый именно крайней необходимостью: мне срочно нужно было забрать из своего рундука конспект для политзанятий. Надо было готовиться к итоговым политзанятиям, и Большой Зам голову оторвет, если ленинские «Апрельские тезисы» не будут вовремя законспектированы. А за этот пролёт придётся потом, как пить дать и перед годками ответ держать. Вообще для подготовки к этим итоговым политзанятиям необходимо было написать 13 конспектов политических лекций, прочитать законспектировать 11 работ В. И. Ленина. Всё небольшое свободное время уходило на эту «писанину». Оригиналы работ вождя мирового пролетариата мы, конечно, не читали. Но зато передирали конспекты с тетрадей ушедших на дембель товарищей. А те в своё время проделывали эту же упрощенную процедуру конспектирования. В результате многоразового и многолетнего переписывания из одного «кривого» конспекта в другой, при прочтении подобных «Апрельских тезисов» создавалось ощущение, что Ленин бредил. Бредил чем-то вроде «…революционное оборончество, перехода власти аннексий на деле, миром свержения…» Особенно интересные получались варианты, когда переписывали из тетрадки какого-нибудь представителя особо отдалённого аула. Одно хорошо, что замполиты наши конспекты не читали. Проверяли, в основном, на внешний вид, а содержащаяся внутри ахинея представляла интерес только для очередного переписчика.
– «Свои!», – крикнул я, откидывая крышку люка, и слетел вниз по трапу.
Кричать «свои» – обязательное условие. Дневальный (дежурный по кубрику) мог, не дай бог, принять меня за офицера и переполошить годков, которые в это время могли резаться в карты, выпивать, смотреть в телевизоре что-то, кроме программы «Время», или заниматься ещё каким-либо неуставным занятием. В случае ложного шухера кара была бы незамедлительная и жестокая.
Вниз по трапу я именно слетел. Медленно спускающийся по трапу карась – для годка, всё равно, что красная тряпка для быка. По флотской традиции, верх и вниз по трапу, все, включая самих годков, передвигались только бегом. Правильно бежать по трапу, не держась за леера (поручни), не спотыкаясь и не перескакивая через балясины (ступеньки) – это целая наука. Для этого, например, ступня, ставится на балясину под углом сорок пять градусов. Обучение карасей скоростному бегу по трапу – одно из любимых развлечений годков. Удобно устроившись на рундуках, они могли часами отрабатывать этот приём с молодыми матросами.
Слетев вниз, я наткнулся на низкорослого, упитанного карася Юлдашева, он дневалил по кубрику. По лицу Юлды было видно, что повязка дневального на рукаве давит на него тяжким бременем, заставляя стоять неотлучно в кубрике, полном годков, как в осином гнезде.
– О, дух ввалился, – недобро ухмыльнулся стоявший возле трапа чернявый годок по кличке Долган.
– Добро пройти? – обратился я к нему за обязательным для карася разрешением.
Долган лениво кивнул.
Я проскользнул за конспектом к своему рундуку, находившемуся, как назло, в самом дальнем углу кубрика.
– Дневальный! – прогнусавил с верхней шконки годок Силиян. Его всклокоченная голова свесилась в проходе.
Юлдашев, обречено сутулясь, пошел на зов.
– Эй, Юлдашев, ты – джигит?
– Джигит.
– Ну, раз джигит, скачи наверх, узнай, какая жрачка на обед.
– Так я, знаешь, сам видел, Силиян, – ба-а-лшой рыс.
– Чего рис? Не понял!?
– Пёрл.
Силиян чуть не поперхнулся отгрызенным куском ногтя.
– Ну, блин, чурка! Ты тупой совсем или частями?
– Частями, – оправдывался Юлдашев, с ужасом наблюдая, как Силиян спускается со своей шконки.
Годок спрыгнул на палубу и встал перед Юлдашевым. Он был на голову выше карася-джигита.
– Фанеру к осмотру! – рявкнул Силиян.
У джигита стали подгибаться колени, но он выпрямился, расправил плечи и, зажмурясь, выставил вперёд грудь-фанеру. Силиян деловито поправил на Юлдашеве гюйс (синий с белыми полосками матросский воротник), размахнулся и резко ударил его кулаком в центр грудной клетки.
Юлдашев охнул, пошатнулся, но устоял. Только глубже вжал голову в плечи.
– Я сказал, фанеру к осмотру, – негромко повторил Силиян.
У Юлдашева тряслись губы, но он покорно, немного кособочась, выпрямился и развернул плечи, подставляя грудь. Силиян с подчёркнутой деловитостью выровнял свою жертву, аккуратно прицелился и пробил в центр груди, с такой силой, что карась грохнулся спиной об палубу. Годки, лениво наблюдавшие за происходящим, одобрительно закивали:
– Вырубил карася!
«Пробивать фанеру» – один из излюбленных «годковских» приёмов. Он почти не оставлял видимых следов побоев. Дело в том, что за явные следы так называемых «неуставных отношений»: синяк, рассеченную бровь или сломанную челюсть можно почти гарантированно поиметь проблемы со стороны Большого Зама. Ходили слухи, что одного годка с нашего корабля за сломанную карасю челюсть даже на два года в дисбат (дисциплинарный батальон) определили. А срок в дисбате в зачет службы не идёт. Тому потом остаток дослуживать пришлось. Поэтому годки и навострились маскироваться – бить не в челюсть, а в «фанеру». От частых экзекуций грудь карася, приобретала иссиня-желтый синячный цвет и болела так, что иногда думалось: лучше бы уж в челюсть били…
Силиян с интересом разглядывал корчившегося на палубе Юлдашева, как вдруг заметил меня, занесшего ногу на первую балясину трапа.
– Стоять, дух! Ходи сюда.
Внутри у меня всё ёкнуло. Я неуверенно сделал несколько шагов навстречу Силияну.
– Короче, Федя, этот Ялда мутный по жизни, – Силиян кивнул в сторону лежавшего на палубе карася и положил мне на плечо руку, – а ты, я вижу, шарящий дух. Я эту шрапнель жрать уже не могу – не лезет… Дуй в гарсунку, там, я слышал, кадетам макароны дают. Возьмешь. Скажи: для меня. И не дай бог, падла, залетишь…
Силиян мог этого и не говорить. Я и сам знал: лучше не залетать.
В гарсунке, кухне для офицеров (по нашему, «кадетов»), работали «караси», отслужившие только на шесть месяцев больше, чем я. Этих шести месяцев было им, однако, достаточно, чтобы смотреть на меня с полным презрением; но далеко не достаточно, чтобы игнорировать Силияна, чьё имя, дважды употребленное мной всуе, произвело на гарсунщиков ожидаемый эффект. Нас, посыльных за офицерской хавкой, они воспринимали как личных врагов. За разбазаривание офицерских харчей им те могли голову оторвать. Но это было бы ничто по сравнению с праведным гневом голодного Силияна. Обреченно озираясь по сторонам, они бросили в протянутый мной полиэтиленовый пакет несколько шлепков тёплых слипшихся макарон.
– Ну, карась, смотри, не дай бог, сука, залетишь…
Они тоже могли этого не говорить. Оглядываясь по сторонам, я двинулся в обратный путь. Этот путь я нашёл бы с завязанными глазами: коридор, трап наверх, тамбур, верхняя палуба, трап вниз и – наш кубрик. Секунд сорок, не больше. Я зажал в руке мягкий тёплый пакет и со всех ног бросился по коридору прочь от гарсунки. Я взлетел по трапу наверх, распахнул броняшку (дверь), ведущую в тамбур, и… уткнулся лицом в несущую чесноком рожу Большого Зама. У него особенно была развита присущая всем политработникам способность появляться в ненужном месте в ненужное время.
– Куда так спешишь, сынок? – ласково спросил Большой Зам. Губы его растянулись в некоем подобии лучезарной улыбки, но прищуренные заплывшие жиром глаза не смеялись.
– В кубрик, товарищ капитан третьего ранга! – как можно молодцеватей ответил я, отводя глаза от его липкого, как кадетские макароны, взгляда. Я неуклюже попытался проскользнуть мимо, пряча за спиной злосчастный пакет.
– Ну-ну… – Большой Зам явно считал наше свидание неоконченным.
Он, как бы невзначай, перегородил мне локтем путь к броняшке, ведущей на верхнюю палубу. Глаза его непрерывно скользили по мне в поисках «прихвата». Вдруг они хищно сверкнули, остановившись на уголке пакета, предательски высунувшегося у меня из-за спины. Лицо Зама приняло выражение кошки, которой удалось загнать в угол мышь:
– А что у тебя в руке, сынок? – тихо спросил он, улыбаясь ещё шире и ласковей.
– Пакет…
В голове у меня зашумело. Я почувствовал, как холодею.
– Ну, давай вместе посмотрим, – Большой Зам протянул руку…
В коридоре, где-то слева, раздался шум. Большой Зам машинально повернул голову. Этого мгновения было достаточно. Как бывает в критических ситуациях, мозг взял на себя управление действиями. Я ещё не успел полностью осознать происходящее и оценить возможные последствия, но резко отодвинул в сторону локоть Большого Зама, рванул на себя броняшку и выскочил на верхнюю палубу.
– Стоя-а-а-ать!!!»
Дикий вопль, несшийся мне вдогонку, я услышал уже на полпути к кубрику. Я даже не обернулся.
– Большой Зам! Прихват! – выпалил я, слетев по трапу в кубрик.
А из репродуктора уже брызгал слюной Замполит:
– Команде корабля построиться по сигналу «Большой сбор» на юте!!!
– Ну, молись, дух! – погрустневшие годки, даже не вспомнив про макароны, потянулись из кубрика на ют – строиться. За ними, возбужденно перешептываясь, в предвкушении интересного зрелища потянулось и всё остальное население кубрика.
В опустевшем кубрике остались только мы, четыре карася-однопризывника: Олег Гнутов, Виталя Михайлов, Лёша Сагалаков и я. Понурые лица моих друзей выражали солидарность и сочувствие, а их голодные взоры были нацелены на тёплый пакет макарон, всё еще зажатый в моей онемевшей руке.
– Шура, чё с макаронами-то делать думаешь? – как бы между прочим, спросил Олег.
– А чё делать? Есть будем. Все равно – писец! Скажу, что за борт уронил.
Я уселся на рундуки и разложил перед собой пакет:
– Налетай!
Второго приглашения не требовалось. Из репродуктора орал Большой Зам. А мы расположившись вокруг пакета, поочередно, стараясь не жадничать, руками вытаскивали из него ещё теплые офицерские макароны. В считанные секунды все улики были уничтожены.
– Вкуснота! – Сагалаков старательно облизывал свои жирные пальцы.
Наступила пауза. Друзья вопросительно, с сочувствием смотрели на меня.
– Надо идти, Шура.
Я и сам понимал, что надо. Опустив голову и с трудом передвигая ватными ногами, я поплёлся вверх по трапу навстречу своей участи. Как я дошёл до юта, не помню. Все было как в тумане. Толпа людей. Вопли Большого Зама.
– Где он?!! Где!??
Несколько пар услужливых рук вытолкнули меня на палубу перед строем.
– Где пакет?!! – орал мне в лицо, дыша чесночным перегаром Большой Зам.
– Уронил за борт…
– Почему не остановился по приказу!!!
– Не слышал.
– Что было в пакете?!!!
– Ничего. Просто пустой пакет…
Я опустил голову.
Щёки Большого Зама пошли красными пятнами. Он заходился в крике, брызгал слюной, то и дело срываясь на визг. В ушах у меня звенело, лица вокруг смешались в общую массу. Я лишь смутно улавливал отдельные обрывки бивших в меня как из пулемета фраз.
– Зелёный, как сопля!!!.. Неповиновение приказу!!!.. Семь суток ареста!!! Сгною!!!..
Слова Большого Зама гулко отдавались в моей голове. Но мне казалось, что эти слова были совсем не те, что действительно хотел сказать мне Большой Зам. Все его существо с налившимися кровью, заплывшими жиром щелками глаз кричало: «Расстрелять!» Но времена нынче были не те, «гласность» (твою мать!) и «перестройка» – не поймут.
– Семь суток ареста!!!
И последнее, что я услышал:
– Пятнадцать минут на сборы! Лейтенант, уведите!
…Только через двадцать лет после моей демобилизации я узнал, что для того, чтобы поместить кого-нибудь на переполненную Владивостокскую кичу, тамошнему коменданту гауптвахты, старшему мичману Левицкому офицеры давали взятки в виде «шила» (спирта), краски или какого-нибудь другого нужного, но дефицитного товара. А с нашего крейсера на кичу месяцами никого не брали из-за того, что Большой Зам однажды обманул коменданта, не додав обещанного. Что тогда Паша Сорокопут всучил за меня Левицкому, я не знаю, но это, наверняка, было что-то очень хорошее. Меня, зеленого карася, по личному звонку Большого Зама, оформили на переполненную гарнизонную кичу через час после объявления ареста.