Няня на месяц, или я - студентка меда!
Шрифт:
Вопрос повисает.
Застывает между нами, увязываясь в ощутимом напряжении.
Подрагивает рука, и скальпель пляшет, соскальзывает, возвращается.
Царапает.
— Сделка? — он останавливается, дышит шумно, и горячее дыхание опаляет кожу.
Заставляет сильнее сжать пальцы на его рукаве, вцепиться до судороги.
— Сделка, — Кирилл подтверждает, — ты отдаешь мне девушку, а я тебе лекарства. Ты ведь за ними пришел?
— Лекарства… да… — он спотыкается, и его волнение в голосе отражается на скальпеле, что
Наркотики.
— Хорошо, а мне нужна эта девушка. Лекарства на девушку. Меняем?
— Что? Да… нет… ты… я… я не верю тебя…
— Но ты ведь шел за ними, они тебе нужны. Сложно было сюда попасть?
— А? Сложно? Да, сложно… дверь… — он сглатывает, теряется в словах, частит, — дверь открыта была, ящики выгружали… я успел…
— Взял халат.
— Чтоб не выделяться. Он висел, бабка отвлеклась, я да, взял.
— Молодец.
— Да… нет, стой! Не смей!!! Я ее убью!
— Я стою, — Кирилл повторяет покладисто, и в безразличии его глаз на миг мелькает напряжение, страх, когда на халат и мои руки соскальзывает очередная капля крови, — я стою, только ослабь скальпель.
— Что?
— Скальпель. Не нажимай. Пожалуйста, — он просит рвано.
И на виске отчетливо проступает вена.
Кирилл на миг кидает взгляд за наши спины, и по его лицу скользит странная тень.
— Я не… я не нажимаю.
Ослабляет скальпель, и у меня получается перевести дыхание.
Задышать.
— Я… лекарства, мне очень нужны лекарства, мне плохо…
Он не договаривает, каменеет… исчезает опаляющее дыхание, руки, что сжимали до синяков, стягивали волосы, грозя снять скальп.
И остается только грохот упавшего тела, гулкий звон скальпеля, что выбивается и падает на пол, голос знакомо-незнакомый.
Веселый и все же знакомый.
Он разносится в звенящем тумане:
— Слушай, Кирюха, тебя ни на день оставить нельзя! Везде со своей отличницей приключений на ж… седалищный нерв найдете. Не, ну посмотри, как я его, а?!
— Полицию вызови, Степ, и свяжи его, — Кирилл выдыхает устало.
Почему-то над головой, хотя еще миг назад между нами были метры.
И голову поднимать больно, но я поднимаю, всматриваюсь в его глаза:
— Это — когда окончится бой, это — когда я встречусь с тобой…
— Что?
— Ахматова, — я говорю через силу, которой у меня уже нет.
Я исчерпала все и до дна, и сказать хватает только коротко, на одном дыхании, уже теряя сознание:
— Димка любит Ахматову, это ее стихи, я вспомнила…
[1] А.А. Ахматова «Справа раскинулись пустыри…»
Глава 36
Кабинет огромен.
Гулок.
И окна, большие, бликуют холодным сверканием, когда очередной раскат грома сливается с белесым полыханием всего неба. Барабанят тяжелые, громоздкие капли по железу и крыши, и карниза. Шелестят листья деревьев, покачиваются, и темные ветки скрюченными тенями пляшут по противоположной стене, искажают рисунок потертых обоев.
— Мы не боимся, правда? — я произношу шепотом.
Почти неслышно.
Прижимаю Монтигомо, зарываясь носом в короткую серую шерсть, которую мама смеется и называет плюшем.
Она просто ничего не понимает.
Как и Венька.
Дурак.
Он вчера дразнил Монтигомо трусливым зайцем.
Неправда.
Мой Монтигомо, пусть и с длинными ушами, но он не трус! Он самый настоящий Ястребиный Коготь, вождь непобедимых, о котором читала тетя Глаша и строго говорила, что не знать Чехова — преступление.
— Ну и что, что мы зайцы, зайцы тоже бывают храбрыми! — я говорю убежденно.
Но очередной раскат грома заставляет вздрогнуть, сесть, вызывая протяжный скрип дивана и посмотреть в окно.
Там на мгновение становится светло, и освещенную фонарем площадку затапливает светом, подчеркивает скамейку, деревья за бордюром и черноту между ними, что тоже прорезается молниями.
Вспоминаются рассказы Веньки про Белую даму.
Ее призрак.
Стоны.
— Венька враль, нет никакой Дамы, и никто там не стоит, — я снова ложусь, прижимаясь спиной к холодной стене, поджимаю ноги и в отбивающие свой ритм часы с черными нервными стрелками вглядываюсь, — и стоны… ты не бойся, это тетя Глаша из триста шестой. Она добрая, и нас напугать она не хочет. Правда-правда. Ей просто плохо. Она ведь болеет. Пока, мама ее вылечит. Она всех лечит.
И сейчас тоже лечит.
Просто не здесь, в отделении.
Мама в приемном покое, и маленькая стрелка была на восьми, когда она ушла. Сейчас стрелка уже на одиннадцати, а я все еще не сплю.
И, если мама придет и увидит, то будет ругаться.
Чистить зубы и засыпать я должна была еще на девяти, но… гроза и тетя Глаша вскрикивает, охает во сне, стонет протяжно, а диван ей вторит.
И в туалет хочется.
Но… страшно, и решиться не получается.
По длинному пустому коридору, а потом направо. Мимо лестницы, с которой дует холодом и горьким дымом. И я знаю, что мамины больные бегают туда курить.
Тайком, но мама все равно узнает, отчитывает.
Еще надо пройти мимо бомжей. Сегодня их двое. Они спят, отвернувшись к стене, на полосато-розовых матрасах. Мама рассказывала, что бомжами называют тех людей, которые лишились дома и живут на улице.
И в отличие от Белой Дамы они существуют.
Выглядят страшнее, воняют… пахнут. Слово «воняют» маму сердит. Она считает, что приличные девочки так не говорят.
Впрочем, говорить «пахнут» тоже не стоит.
И зажимать нос пальцами некрасиво, мама укоряюще хмурится, но хочется. Очень-очень. Мама объясняет, что они тоже больные, но… вот тетя Глаша другая.