Нью-Йоркское Время
Шрифт:
– Спасибо, Лиза-джан, сегодня ты привела мне первого клиента, – сказал Акоп, отдавая Лизе ее портрет.
Она прошла вглубь аллеи. Заняла свое место, где на асфальте валялись смятые кнопки и один цент, суеверно оставленный ею в прошлый раз. Установила треногу.
К ней подошел какой-то мужчина, обронил несколько фраз, расхохотался и ушел. Алеша говорит, что американцы обладают великолепным чувством юмора, такого юмора, который иммигранту по многим причинам оценить трудно. Лиза их юмора, разумеется, не понимает, ей вообще не до шуток. За портрет она берет всего лишь пятнадцать долларов, а тратит на него больше часа. К тому же бесплатно отдает паспарту, которое обходится ей в три доллара. И бумага.
Да, нищета. Но ни разу не жалела она, что ушла от своего обеспеченного мужа. Думала, что сможет прожить с ним и без любви. Старалась обмануть себя. Не получилось, однако... Он иногда звонит, просит вернуться, на что-то надеется...
Снова донеслось цоканье копыт, на склон выезжал конный экипаж… Зима скоро. Наверняка, сырая и промозглая. А хорошо бы – чтобы с ветрами и метелями… Карета. Шубка. Ботики… И в кольцах узкая рука… И грудь волнуется. И сердце почему-то ходуном...
Этюдник закрывал ей асфальтовую дорожку, по которой шел Алексей. Он остановился возле Акопа. Лиза заметила его. И вдруг с ужасом подумала, что не видела Алексея целую неделю! Когда он направился к ней, Лиза резко наклонилась. Чтобы поднять центовую монетку, которая ей вовсе не была нужна. Испугалась почему-то, что он увидит сейчас ее глаза. Неподведенные. С темными кругами после бессонной ночи. И носки туфель совсем истерлись…
2
– Никогда не думала, что в Нью-Йорке есть настоящие замки, – Лиза поправила на голове черный кашемировый шарф. – Всегда считала, что небоскребы – высшее достижение Нью-Йорка.
– В общем-то, да, выше некуда. Но здесь есть и замки. К примеру, этот замок Рокфеллер когда-то купил и вывез из Европы. Время было такое, удивительное, в конце девятнадцатого века: американские миллионеры – Морганы, Вандербилты, Рокфеллеры – пожелали стать аристократами. Со всеми атрибутами – с гербами и замками. Деньги, оказывается, еще не все. Когда их очень много, то хочется чего-нибудь особенного, для души, – Алексей бросил сигарету под ноги.
– Просто этим миллионерам было смертельно скучно, – сказала Лиза.
Парк, ведущий к замку-музею, весь был изрезан узкими петляющими дорожками и лестницами. Под легким дуновением ветра осыпалась листва с деревьев, с крон слетали бронзовые бабочки.
Тропинка сделала крутой поворот и нырнула куда-то вглубь. С одной стороны темнела скала, с другой – обрыв вел к Гудзону.
– Странно, вот – скала, почти нет земли, а дерево каким-то чудом пустило корни и умудряется жить, – Алексей остановился возле невысокого уступа, на котором рос дуб. Из-под земли выглядывали оголенные корневища, настолько мощные и толстые, что не умещались в тонком слое земли. – Правда, такой дуб уже из этой скалы не вырвешь, прочно засел. Можно только срубить. Зато другие деревья легко вырывает гроза или сильный ветер. Вo-он, гляди, – он протянул руку. На противоположной стороне обрыва валялись деревья.
И мысль снова свернула к наболевшему. Ведь и у человека тоже так: мучительно, тяжко он познает и понимает другого. Ведь не бывает ничего настоящего без кровавого пота, без страданий. Ни любви. Ни искусства. Ни Бога. Зато потом…
Алексей нащупал в кармане упругий фильтр сигареты, долго щелках зажигалкой, пока не вспыхнул огонек. Вот еще вопрос: почему, когда Лиза рядом, он никогда не может нормально закурить? То спички шипят – отсырели, то зажигалка щелкает, а кремень стерся.
Лиза подошла к скале. Присела, подоткнув полы плаща между коленей, и бедра ее обрели волнующую округлость. Силу. Тайну. Подняла с земли какой-то камешек:
– Наверное, в этом камне есть железо. Иначе, почему он такой холодный и такой тяжелый?
Они поднялись по лестнице. Показались темные башни замка. Лиза взяла Алексея под руку:
– А этот замок отсюда хорошо смотрится. Как говорится, вписывается в ландшафт. Хотя считается, что архитектуру нельзя вырывать из природного обрамления, из того места, где она создавалась. В принципе нельзя вырывать ничего – ни скульптуру, ни картину. Ни человека… – сказала и вдруг подумала, что рядом с Алексеем она почти всегда забывает о своих проклятых проблемах – о дурацких визах, деньгах, о своей неустроенности. И становится собой. Алеша – верный чичероне, дарит ей Нью-Йорк. Тот Нью-Йорк, в который сам когда-то, наверняка, вживался не без труда. Еще у него есть старенькие родители. Еще он пишет роман. И он…
Но ее рука вдруг выскользнула. Лиза неожиданно отстранилась от него. Почему? Может, потому что захотела сейчас обнять его крепко и… – гори огнем этот Рокфеллер со своим замком! – целовать, целовать вечность, в губы, в глаза, в длинные ресницы… Шубка… ботики… колокольцы…
Сама испугалась этого желания. Ведь ложь все это. Нет колокольцев. Есть страх одиночества. Вот и придумала она себе этого влюбленного поэта. Потому что сил у нее больше нет. Сейчас ей хорошо, она даже уверена, что вечером поедет к нему. Но что же будет потом? Опять голые стены. Бой часов над головой. Мертвая дрожь по всему телу. Новый холод одиночества.
Или потому что она нищая, безъязыкая нелегалка? Поэтому с ней можно так – легко?..
Ей захотелось повернуться и уйти. Сейчас. Немедленно. И больше никогда – слышишь?! – никогда…
– Мама пишет, что в Киеве выпал первый снег, – промолвила она тихо.
Желваки дрогнули на скулах Алексея. Он почувствовал, что миг назад они едва не расстались.
– А в Нью-Йорке еще тепло.
…Всегда поражался, как Лиза преображается возле картин. Не раз они вдвоем ходили по залам Метрополитен музея. Алексея картины так не волновали. Вообще, если начистоту, он не разбирался в живописи. Он пытался искать в картинах историческую достоверность, философские мысли, сюжет, идею. Утешал себя тем, что его писатели-кумиры – Толстой и Достоевский – тоже разбирались в живописи довольно слабо. Ни черта они в ней не понимали. Зато Тургенев… о-о… тонкая эстетическая косточка, десятками лет плакал в своих Парижах и Римах перед полотнами великих итальянцев…
Такие вот, вовсе не подходящие к моменту мысли бродили в мозгу Алексея, когда они переходили из зала в зал. А перед его глазами в это время как-то отстраненно мелькали Мадонны, ангелы, волхвы, Лизины нежные руки, ее густые черные волосы.
Лиза не умолкала. Живопись раскрепощала ее. Она говорила с картинами и их создателями на одном языке. Итальянском ли, греческом – своем, Алексею непонятном.
Она рассказывала об угасании церковного средневекового сознания и появлении светского, Возрожденческого. И гулко отзывался ее голос в этом почти пустом замке, где под позеленевшим гербом зияла пасть камина, погасшего сотни лет назад. Глаза ее горели, на губах пересохла помада. И мягко шуршала ткань расстегнутого плаща, и в руке ее болтался шарф.
Вошли в часовню. Тихо. Сумеречно. Сквозь крохотное витражное оконце льется серовато-синий свет. Лиза зачем-то набросила на голову шарф. Перекрестилась.
Алексей запомнил ее такой: голова покрыта черным. Крестится у Распятия.
Еще никогда он не говорил с нею о вере. И никогда не спрашивал, почему у нее крестик на груди. И не знает, почему… почему он любит ее сейчас так, словно увидел впервые.
– Ты хорошо вписываешься в этот… интерьер, – сказал он и тут же понял, что сморозил глупость.