Нюрнберг. На веки вечные
Шрифт:
В 1935 году Лей на весь мир объявил, что в Германии де- факто отсутствует классовая борьба и начал усиленно строить социализм. При набирающей обороты военной машине это было нелегко: приходилось постоянно конфликтовать с Герингом, Гейдрихом, позже – Шпеером, желавшим наложить лапы на богатую казну Трудового фронта. Но Лей умел давать им отпор.
«Мы жили тогда, как в раю, – вспоминала в шестидесятых годах бывшая работница завода концерна Боша Клара Шпер. – Мы переехали в большую квартиру, где у нас с сестрой была своя комната с балконом… Мама каждый вечер перед сном крестилась на портрет фюрера, висевший у нас над радиоприемником. А просыпаясь по утрам, мы улыбались нашему рабочему вождю, фотографию которого принес с завода отец. Как мы его
Сам Лей взаимностью им не отвечал – умному человеку, ему очень скоро стало скучно организовывать быт и досуг рабочих. «Я занимаюсь скучной работой – внушаю недоумкам, что они соль земли, раса господ, будущие властелины мира!.. – разоткровенничался однажды Роберт Лей в письме к Альбрехту Хаусхоферу. – Наши такие же тупицы, как остальные. Главное было дать им работу… Наш рабочий, пока он работает, внушаем и управляем, как прыщавый подросток. Он наденет военную форму, даже не заметив, будучи уверен, что его просто переставили на другое место на конвейере общенационального труда».
От скуки он вскоре запил, что, однако, не помешало ему объявить первую в мире общегосударственную кампанию по борьбе с пьянством, для «экономии семейного бюджета». Вообще его личная жизнь – отдельный разговор. Легион любовниц был отставлен и забыт, когда в сорок лет он познакомился с двадцатилетней сестрой Рудольфа Гесса Маргаритой. Их связывало все: страсть, преданность друг другу, равенство интеллектов, круг общения, дети. Все, кроме убеждений. Он оставался душою национал- социализма; она – коммунистом в душе.
Зная это, Гитлер отправил его 21 апреля 1945 приказом из бункера в Баварию «на укрепление обороны». Впавший в безумие фюрер упорно отказывался понимать, что всему пришел конец…
Лей повесился на канализационной трубе в своей камере в тюрьме Нюрнберга. В предсмертной записке он признался: «…Я больше не в состоянии выносить чувство стыда». О каком стыде он писал? Неужто раскаяние настигло его перед лицом правосудия?..
– Скажите, – обратился Аллен Уэлш к исполняющему обязанности начальника тюрьмы полковнику Бертону Эндрюсу, – в последнее время с кем Лей общался чаще всего?
– С охранниками, с кем же еще, – развел руками Эндрюс. – Больше- то к нему никого не допускали, да никто и не приходил.
– С одним конкретным или с несколькими?
– Караулы у нас меняются редко – людей не хватает, сами понимаете. Поэтому последнюю неделю все больше беседовал с одним из охранников, сержантом Коннором.
– А о чем они говорили, вам неизвестно?
– Лей вроде бы жаловался на головные боли из- за отсутствия спиртного… Просил, чтобы к нему прислали психолога. Его все не присылали, там в Вашингтоне вроде бы никак не могут определиться с кандидатурой. Ну да это вам виднее… Говорил, что не понимает, за что его здесь собираются судить, он- де никакого отношения к работе концлагерей не имел, да и войну не развязывал.
– Чего, по- вашему, он мог стыдиться? – потрясая в воздухе предсмертной запиской Лея, спрашивал Даллес.
– Сам черт не разберет, что творилось в голове у этого пьянчужки, – пожал плечами Эндрюс. – Может, осознал, что натворил? Но вообще никакого раскаяния в его разговорах не проскальзывало – во всяком случае, так следует со слов Коннора. Он, скорее, не понимал или не хотел понимать происходящего. Считал его абсурдным, что ли. Ну как же – вчера был царь и бог, всеми командовал на вполне себе законных основаниях, а сегодня, за то же самое, не ровен час повесят…
«А ведь их можно понять, – подумал Даллес. – Они на руинах империи построили государство, в целом, не хуже и не лучше остальных капиталистических держав, со своими законами и порядками. Многие из них не имели никакого отношения к ужасам концлагерей и расовой теории. Просто выполняли свою работу – так же, как выполняли бы ее, находясь в любой другой стране мира и занимая любой другой ответственный пост. Конечно, гражданская ответственность их в том и заключалась, чтобы воспротивиться жестокой,
Конечно, ни о каком оправдании преступлений нацизма, к которым манипулятор и оратор Лей был причастен, Даллес не мог вести и речи. Просто на каком- то этапе размышлений ему показалось, что прав был Донован, неделю назад предостерегавший его от перегибов при проведении процессов такой общественной значимости… Хотя нет, такие мысли ему, кадровому разведчику, который призван своей страной обеспечить проведение скорого и справедливого суда над этими недочеловеками, следовало гнать от себя подальше. Что он и сделал.
От размышлений его отвлек Эндрюс:
– Простите, сэр?
– Да?
– Желаете лично допросить сержанта Коннора?
– Нет. Лучше дайте мне его личное дело.
– Оно в комендатуре, сэр, у полковника Брэдбери.
– Хорошо, я там с ним ознакомлюсь, спасибо. А вы пока смените караул у камер. Переведите Коннора, скажем,.. к Герингу. И вообще проведите ротацию – это никогда не помешает.
Еще толком не понимая, что криминального можно найти в расследовании самоубийства нестабильного психически человека (это согласно теории Ломброзо, учитывая наличие у Лея при жизни талантов в науке и искусстве, Даллес заключил, что под влиянием алкоголя он мог свихнуться куда вернее, чем, скажем Геринг или Йодль), Даллес все же понимал, что от результатов следствия зависит его пребывание в Нюрнберге. Следствие было формальным поводом не уезжать, а провал его свел бы этот повод к нулю. Потому следовало рыть носом. И одно «но» в истории с самоубийством Лея подсказывало ему направление движения – слова о том, что ему было стыдно. Со слов Коннора следовало, что никаких признаков раскаяния Лей не подавал. Так за что же ему стыдно? Может, сержант не услышал или не захотел услышать что- то важное, что сказал ему перед смертью нацистский преступник? Так или иначе, к допросу Коннора следовало подготовиться.
Для этого Даллес направился в комендатуру и долго там изучал личное дело американского сержанта. Быть может, он как- то косно истолковал речь Лея; может, пройденное им горнило войны скептически настроило его по отношению к лидеру «Трудового фронта»; может, у него замылились глаза и уши настолько, что он не заметил ничего, что могло сыграть решающую роль в самоубийстве гитлеровского сателлита? Одним из любимых писателей Даллеса был Честертон. Так вот, в его рассказах про патера Брауна описывается случай, когда полицейский шпик целый день наблюдал за домом в ожидании преступника и проморгал того, поскольку он переоделся почтальоном. Под конец дня соглядатай убеждал руководство, что к подъезду никто не приближался… Такой промах объясняется тем, что почтальон – настолько серая фигура, что заметить ее трудно даже при детальном рассмотрении. У следователя «замылился глаз». Может, и с Коннором произошло то же самое?.. Понимая, что перед допросом надо знать об испытуемом все или почти все, Даллес погрузился в чтение. Первое, что ему бросилось в глаза – происхождение Коннора. За разъяснениями по этому вопросу он обратился к полковнику Брэдбери.