О, юность моя!
Шрифт:
Но не все испытывали это желание. Проезжая по городу в воинском ландо, запряженном парой блистающих вороных, Выгран увидел Бредихина и погрозил ему пальцем. В ответ Бредихин показал ему шиш. Этого никто бы себе не позволил. И хотя по закону погрозить пальцем все равно что нанести оскорбление действием и Андрон имел право привлечь полковника к суду, но кто же посчитал бы, что полковник совершил этим беззаконие? Суд и не подумал бы заняться такого рода делом. Он просто-напросто не нашел бы здесь криминала. В каждой статье Уложения о наказаниях таился свой классовый подтекст.
Другое дело —
Еще ничего серьезного в городе не случилось. Еще власть принадлежала Шокаревым и их выграновской гвардии, но капитализм даже здесь дал трещину. Уносясь в своем ландо под милую сердцу музыку восьми подков, Выгран болезненно переживал свое бессилие перед Андроном. Остановить ландо, подбежать к Бредихину и с наслаждением надавать ему пощечин? В прошлом году он именно так бы и поступил. Но сегодня? Даже если бы Андрон и стерпел, — не стерпела бы толпа. Распинать она пожалуй бы не растерзала, евпаторийцы — народ добродушный, но вполне могла сорвать с него погоны, а тогда — прощай мечта о генеральских эполетах, а с ними синие штаны с красными лампасами, «ваше превосходительство», бригада, а может быть, даже дивизия. Мало ли какая карьера возможна в армии, особенно в такое горячее время! Но оскорбление, нанесенное Андроном, жгло невыносимо. Это было оскорблением не только ему, но всем его богам и апостолам, всему офицерству, всей армии. Надо действовать!
И полковник решил действовать.
Караев говорил на тайном собрании:
— Товарищи, город объявлен на военном положении. Выезд и въезд без разрешения комендатуры запрещен. Письма вскрываются.
Раздались возмущенные голоса:
— Безобразие!
— Какое он имеет право?
— Чем это вызвано?
— Протестовать!
— Мало того, — продолжал Караев. — Выгран намерен в ближайшее время устроить в Евпатории «Варфоломеевскую ночь».
— Что это значит?
— Это значит, что он решил расстрелять всех коммунистов, а также тех, кто им сочувствует. В списках значится триста человек.
— Там, конечно, вся наша организация?
— Ясно-понятно.
— Необходимо срочно связаться с красным Севастополем, — произнес высокий, слегка грассирующий голос. — Просить помощи в любом виде.
— А как связаться, товарищ Андрей? Телеграф и телефон в руках белогвардейщины. Письма вскрываются.
— Надо послать к морякам человека, — предложил товарищ Андрей.
— Но ведь выезд запрещен, — заметил Караев.
— Мы сделаем так. В селе Ак-Мечеть работает мой брательник. Надо забросить туда человека, он повезет мою записку, а ребята доставят его на рыбацком баркасе в самый Севастополь. Кордонной батарее Ак-Мечеть не видна, — предложил Кораблев.
— Предложение дельное. Кто поедет в Ак-Мечеть? Добровольцы есть?
— Есть! Я! — вызвался Немич.
— А как добраться до Ак-Мечети? Сейчас по всем дорогам рыщут эскадронцы. Вчерась шел я в каменоломни к Петриченко, так меня щупали
Поднялся Груббе.
— Поручите это дело мне.
Виктор направился прямиком на виллу Булатова. Ему нужен был Леська Бредихин.
Леська ходил у моря недалеко от купальни и глядел на нее так, точно вот-вот оттуда бросится в воду Гульнара. С тех пор, как ее услали в деревню, Леська, к стыду своему, мало о ней думал: события так стремительно набегали на события. Но сейчас, когда все волнения закончились и Андрон снова очутился на свободе, Леська с дикой тоской чувствовал отъезд Гульнары. Теперь ему не хватало даже озорной Шурки с ее «та чи вы?». Шурку отправили вместе с Гульнарой. Что делать? Они даже не простились друг с другом. «Не простились» — какое странное выражение. Им нечего друг другу прощать. Но что ему делать? Что?
Так он брел по лиловому зеркалу песка, влажному от облизывающих его волн, и вдруг увидел на диком пляже дедушку. Дед понуро стоял у моря и слушал.
— Ага, собака! — шумело море. — Каменного дома захотелось? Так вот же тебе, вот тебе дом!
— Да какой это дом? — оправдывался дедушка.— Так себе. Домишко.
— Дом, дом! — гремело на своем море, обдавая старика пеной.
Леська пошел обратно, чтобы Петропалыч его не заметил. Он знал, что отношения деда с морем были подобны отношениям Иоанна Грозного с богом. Он и сам, хотя ему было стыдно, разговаривал бы так, если не с морем, то с судьбой. Судьба не раз кричала ему: «Ага, собака!»
Но Леська старался в судьбу не верить. Он верил в чувство. В чувство Гульнары. Он знал, что и она томится о нем в своей деревне. Пускай не так, как он, — Гульнара, в конце концов, ребенок. А там, на Альме, осенние сады, рыжие, медные, шоколадные. Тополя шумят вверху, как море. Кругом пахнет грушами (у них такой медовый запах), красными яблоками кандиль, — у этих запах мороза. А Гульнара, глубоко отражаясь в блестящем паркетном иолу, разглядывает себя в трюмо и смотрит в темную глубину зеркала: а вдруг оттуда появится он, Леська! Ах, если б и ему туда же. В любой роли. Хоть бы дрова привозить со станции Бахчисарай в эту деревню, — как ее черт, забыл!
Он лежит на дюне, зажимает в кулаке песок и пропускает его струйкой. Кулак его сейчас похож на песочные часы. Любой автор заставил бы сейчас Леську думать о величии Времени. Тем более на берегу моря. Но Леська думал о Гульнаре.
Он снова пошел назад. Опять поравнялся с виллой Булатовых. Айшэ-ханым по-прежнему барабанила на рояле этюд Шопена ре-мажор — «Лето прошло» (единственное, что она знала), а Розия без передышки бубнила но телефону какой-то подружке:
— Тру-ту-ту-ту-ту, понимаешь? Тру-ту-ту. Понимаешь?
Леська подумал о том, как редки среди людей личности. Ведь если вдуматься, люди — народ меченый. Вот, например, Листиков — это Двадцать Тысяч. Отними у него эту цифру — и нет человека. Или Айшэ-ханым. Она мечена своим шопеновским раз навсегда данным этюдом. Розия — «тру-ту-ту, понимаешь?» Но сейчас, кстати сказать, даже она была ему приятна. Все-таки сестра Гульнары.
А Гульнара... В ней ничего меченого. Это человек, а не «людина», как сказала бы Шурка. Это... Это...
— Елисей!