Обещание страсти
Шрифт:
— Почему ты называешь это «предательством»? Потому что она обманула твоего отца?
— Нет, это было бы простительно. Проблема в том, что, влюбившись и вступив в интимные отношения с «простолюдином», она изменила своему происхождению, своему наследию, своему классу, своей породе. — Кизия попыталась рассмеяться, но из этого ничего не вышло.
— И это грех? — спросил он с удивлением.
— Это, мой дорогой, самый тяжкий грех! Ты не имеешь права заводить шашни с представителями низших классов. Главным образом это касается женщин моего уровня.
— Им дозволено проникать в «низшие классы»? — Конечно. Джентльмены путаются со служанками сотни лет. Но леди, хозяйке дома, не положено ложиться под шофера.
— Понимаю. — Он попытался изобразить смущение, но неудачно.
— Вот и отлично. А моя мать не понимала этою. И совершила еще большее преступление. Она влюбилась в него. Она даже хотела с ним сбежать.
— А как же, черт возьми, твой отец узнал об этом? Он что, шпионил за ней?
— Разумеется, нет. Он ни о чем не догадывался и ее не подозревал. До тех пор, пока Джин-Луис сам не рассказал ему обо всем. И потребовал от отца пятьдесят тысяч долларов, чтобы предотвратить публичный скандал. Это, в общем-то, немного, учитывая все обстоятельства. Отец дал ему двадцать пять и устроил так, что того выдворили из страны.
— И все это тебе рассказал опекун? — Лукас, казалось, не одобрял этого.
— Конечно, ведь это своего рода страховка. Чтобы удержать меня в колее.
— Действительно?
— В некотором смысле.
— Почему?
— Потому что в царстве кривых зеркал я обречена. В каком-то смысле все развивается по схеме — вы «прокляты, если совершили это, и прокляты, если не совершили». Мне кажется, если бы я жила предначертанной мне жизнью, я бы возненавидела ее и, подобно матери, спилась. Такой же конец ждет меня и в случае измены своему «наследию». Предателя предают: мать влюбилась в проходимца, который шантажировал ее мужа. Прелестно, не так ли?
— Нет, это патетика. Ты действительно веришь в эту чепуху о предательстве? Она кивнула.
— Я должна. Должна верить. Я знаю немало историй, подобных этой. Я… В каком-то роде это случилось и со мной. Когда люди узнают, кем в действительности является тот или иной человек, они начинают относиться к нему по-другому, Лукас. Он для них больше не личность. Он — легенда, вызов, вещь, которую им хочется заиметь. И только он сам в состоянии понять, что происходит.
— Ты хочешь сказать, что они понимают тебя? — Он был поражен.
— Нет. И в этом вся трагедия. Со мной ничто не срабатывает. Я неудачница. Не могу стать тем, кем мне суждено быть. Не могу иметь то, что, хочу… И ужасно всего боюсь. О, Лукас, я не знаю, черт возьми… — Она словно потеряла рассудок, бессознательно вертя коробку спичек между пальцами.
— Что случилось с твоим отцом?
— Попал в автомобильную катастрофу, и вовсе не потому, что переживал из-за матери. Он перебрал немало женщин после ее смерти. И все же, мне кажется, о маме он тосковал. Испытывал горечь. И, видимо, уже ни во что не верил. Запил. Вел машину слишком быстро. И разбился. Все просто.
— Нет, сложно. Судя по рассказу, «предательство», как ты это называешь, твоего «наследия», твоего мира — путь к самоубийству, смерти, аварии, шантажу, сердечному приступу. Но куда могут завести такие правила? Что произойдет, если ты будешь играть честно, Кизия, и никогда, как выразилась, «не изменишь своему классу»? Что произойдет, если ты будешь следовать их правилам?.. Я имею в виду тебя, Кизия. Как это отразится на тебе?
— Это меня убьет. Медленная смерть, — сказала она тихо, но уверенно.
— Именно это и происходит сейчас с тобой?
— Да. В какой-то степени. Но у меня еще есть выход — свобода. Это помогает. Творчество — мое спасение.
— Украденные мгновения. Ты пользуешься этой свободой открыто?
— Не будь смешным, Лукас. Каким образом?
— Любым. Делай, например, то, что тебе нравится, открыто.
— Не могу.
— Почему нет?
— Эдвард. Пресса. Что бы я ни сделала, пытаясь хоть чуть-чуть свернуть с пути, об этом сразу же узнают все газеты. Я говорю о таких элементарных вещах, как выход в свет с кем-то «другим». — Она подчеркнуто взглянула на него. — Или появлюсь в каком-то «неприемлемом» месте, скажу что-то неосторожное, надену что-то неподобающее.
— Пусть твое имя подхватит эта грязная пресса. Что из того? Трусишка, ведь мир от этого не перевернется.
— Ты не понимаешь, Лукас. Перевернется.
— Потому что Эдвард может взбаламутить чертей? Ну и что?
— А что, если он прав… и… что… что, если я кончу… — Она не смогла произнести то, что хотела.
— Как твоя мать?
Она кивнула, взглянув на него заплаканными глазами.
— Этого не произойдет, крошка. Ты не сможешь. Ты совсем другая. Свободнее, я в этом уверен. Гораздо более земная и мыслящая, чем твоя мать. И, черт возьми, Кизия, кому какое дело, если ты влюбишься в своего опекуна, мясника, шофера или в меня, наконец?
Вопрос повис в воздухе. Она не знала, что сказать.
— Это особый мир, Лукас, — наконец отозвалась Кизия. — Со своими правилами.
— Да, как в притоне, — сказал он с горечью.
— Ты имеешь в виду тюрьму? В ответ он только кивнул.
— Думаю, ты права. Угрюмая, невидимая тюрьма, стены которой сложены из законов, лицемерия, лжи и запретов, а потолки выложены предрассудками и страхом. И все это украшено бриллиантами.
Он бросил на нее взгляд и захохотал.
— Что здесь смешного?
— Ничего, если не считать, что девять десятых человечества нещадно бьют друг друга по голове, чтобы проникнуть в этот ваш маленький элитный мир. А проникнув, никто из них не пытается выбраться оттуда.
— Может быть, они придут к этому. Некоторые уже пытаются.
— Кизия, что случится с теми, кто не захочет? Кто не сможет жить в этом мире? — Он крепко сжал ее руку, она медленно подняла глаза.
— Некоторые из них умирают, Лукас.
— А другие? Те, кому не хочется умирать?