Обезьяны
Шрифт:
– Шарлотта «клак-клак», старушка моя Шарлотта, наша с тобой молодость уже давно в далеком прошлом «хух-хух». В последние годы у нас все четверенькало неплохо, положение у группы лучше, чем когда бы то ни было, все наши потомки тоже чувствуют себя преотлично… так что в конце года я смогу спокойно уползти на пенсию.
– Зак, ты не шутишь «хуууу»?
– Я не просто не шучу, помимо моего желания есть и другие, так показать, принудительные факторы. Полагаю, Прыгун заключил против меня союз.
– «Уч-уч» Зак! Ты смеешься, не может быть, вот мерзавец! «Врраааа» да как он смеет, после всего, что ты для него сделал!
Шерсть у Шарлотты встала дыбом, приподняв ночную рубашку; самка схватила именитого психиатра за передние
– Шарлотта, – застучал по ее спине бывшая телезвезда, – твоя задница мне дороже всех сокровищ мира, твоя «хух-хух» седалищная мозоль – мое седьмое анальное небо…
– «Чапп-чапп» старичок мой, сладкий мой дурачок, что ты такое показываешь «чапп-чапп»…
– Я совершенно искренен, Шарлотта. И знаешь, если Прыгуну удастся меня свергнуть, то и черт с ним, будь, что будет. В конце концов, я стар, а у шимпанзе всегда так – молодые свергают стариков. Нет, меня только одно беспокоит: боюсь, как бы они с Уотли – я точно знаю, Уотли с ним заодно, – не выступили прежде, чем мне удастся хоть чего-нибудь достигнуть с Дайксом. Уверен, они спрыгнут с ветки очень скоро, вопрос лишь в том, когда именно.
Старшие шимпанзе погрузились в беззначие, продолжили чистку и чистились еще очень долго. В открытые окна с улицы доносились прощальные уханья шимпанзе, расползавшихся по домам из баров и ресторанов Хэмпстеда. Ночной воздух остыл, шум в доме затих, в конце концов Шарлотта засопела, и, когда ее храп присоединился к дружному хору спящих рядом подчиненных шимпанзе, Зак Буснер остался со своими мыслями один на один.
Как и Саймон, находившийся в комнате для старших подростков. Буснер был прав, атмосфера подростковой гнездальни куда больше причетверенькалась ему по душе, чем официоз затянутой ситцем комнаты для гостей. Но в то же время двухэтажные, уменьшенные в масштабе гнезда из сосны, яркие, с картинками, покрывала, плакаты с футболистами и поп-звездами, сборные модели самолетов, свисающие с потолка на ниточках, пигмейские книжные шкафы, из которых на пол текут реки книжек с комиксами, – все это остро напоминало Браун-Хаус, его собственных малышей, людей, человечество. Воспоминания адским хором голосили в его голове.
«Папка». Нет реакции. «Папка». Нет реакции. «Па-апка!» Нет реакции. «Папка-папка-папка!» – «Ну что у вас там, что?» – «Папка, ты пук-пук».
Всеобщее хихиканье. Три беловолосые головки стукаются друг о друга, словно орехи, маленькие пальчики, как беличьи коготки, впиваются ему в бедра.
«Папка». Нет реакции. «Папка». Нет реакции. «Паапка!» – «Ну что у вас там, что?» – «Папа, Магнус – небо, а я – земля. А ведь небо более большое, чем земля, правда ведь?» – «Небо не более большое, а больше, просто больше».
Он думал, что его любовь к ним была более большой, чем мир, но, возможно, крупно ошибался. Он думал, что его крепкая физическая связь с малышами свяжет его и с миром, но выползло по-другому. Как же так? Лежа в гнезде, в Хэмпстеде, в мире, где всем правит физическое и телесное, Саймон разглядывал темную стену гнездальни, разглядывал прикрепленный к ней плакат, на котором что-то беззвучно орал в микрофон шимпанзе с выдающимися надбровными дугами. Под мордой чудища значилось: «Лайам Галлахер, «Оазис». [105] Да уж, хорошенький оазис, нечего показать, не оазис, а мираж один. Мираж, которому самое время рассеяться.
105
Галлахер
Он помнил каждую ссадину, каждую царапину, каждое падение, каждую сбитую коленку. Помнил, как час от часу грыжа в несчастном маленьком паху Магнуса делалась все больше, как они с Джин не находили себе места от беспокойства, когда Энтони Бом уверенными пальцами ощупывал ее, уже размером с гусиное яйцо.
Помнил, как Генри попал в больницу, в детское отделение «Чаринг-Кросс». Помнил, как его мордочку накрыла пластмассовая маска аппарата искусственного дыхания. Помнил ужасные звуки, с которыми машина загоняла воздух в его грозящие отказать легкие, вдыхала в его больное тело жизнь. А в соседнем боксе, завешенном пластиковыми шторками, молодой врач изящными лапами показывал непонимающим родителям-сомалийцам, что их несчастной малышке придется удалить часть толстого кишечника. Что отныне у их сладкой дочки будет не жизнь, а в буквальном смысле лужа дерьма.
Помнил, как Саймон-младший, их второй детеныш, чувствительная натура, вернулся из школы в слезах, с красным вздернутым носом, разбитым каким-то хулиганом, который решил подраться с ним, показать, кто сильнее. И как он отправился в школу, в кабинет к этой жеманной директрисе, с Саймоном на руках, и, пока тело маленького самца дрожало у него на груди, разнес в пух и прах директрису, школу и сам более большой мир, который посмел поднять лапу на его потомство.
Саймон заворочался в тесном гнезде, повернулся на бок, уставился на стену, плотнее закутался в одеяло. Хлопковая ткань неприятно потерла волосатое плечо. Он засунул голову под мышку и приказал себе заснуть. Спать означало видеть сны, видеть мир, где к тебе не прикасаются ежесекундно без всякого повода, где царствуют надоевшие до чертиков потные промежности, где к тебе уютно жмутся твои детеныши. Саймон приказал диазепаму, который вколол ему Буснер, подействовать, унести его прочь от этой чудовищной действительности. Он хотел зарыться в самую глубину гнезда, утонуть в знакомых хлопковых водах. Дернул за одеяло, нырнул под него с головой, накрылся тканью, на которой плясали маленькие человечки.
Утро в доме Буснера наступило своим обычным чередом – там началось черт знает что. Старшие подростки вернулись с ночной прогулки и взяли штурмом кухню. Самки постарше принялись готовить первый завтрак для всех, кому предстояло четверенькать на работу. У Крессиды все еще была течка – она не кончалась вот уже третью неделю, юная самка и гордилась, и почему-то стыдилась, – но спаривание на время перестало быть основным занятием группы.
Буснер заглянул в гостиную и нашел, что ее население – прыгающее, бегающее, болтающееся на турниках и, кроме всего прочего, в большинстве своем принадлежащее к виду «шимпанзе» – являет собой слишком наглядную картину того, как выглядит нормальная жизнь, и что по этой причине Саймону Дайксу видеть ее рановато.
– «ХууууГрааа», – пропыхтел-проухал вожак и забарабанил по пластиковой крышке попавшегося под лапу мусорного ведра. Мгновенно воцарилась тишина. – Итак, вы, гоп-компания «гррууннн»! Я вам уже показывал, что у нас поселился мой очередной пациент, но я хотел бы вбить сей факт в ваши головы поглубже… – Буснер еще громче побарабанил по крышке. – Беднягу обозначают Саймон Дайкс, у него тяжелое заболевание и галлюцинации: он думает, что он человек… – Парочка совсем юных Буснеров захихикала и зацокала зубами. – «Рррряяяв!» Эй, вы, а ну заткните свои поганые пасти, не то в ваши милые мордочки вопьются мои точеные клыки. «Ууаааа!» – Хихиканье тотчас затихло. – Стало быть, я хочу, чтобы здесь у нас все было тихо и прилично, в разумных пределах. Мы с Саймоном отправимся первозавтракать в летнюю беседку – полагаю, общество карликовых пони подчетверенькает ему больше, чем ваше. «ХуууууГраааа!»