Обида
Шрифт:
– Понятно. “Будем взаимно вежливы”, – сказал Арефий. – Все это – лишнее. Поняли нас – и хорошо.
– Понял, что война началась, – Женечка Греков рассмеялся. – И что шнурки дают за заслуги.
То, что он видел, и то, что слышал, было ему и занятно и важно, кое-что даже и неожиданно. Но было еще одно обстоятельство, усиливавшее его смятение. Все время он следил за собою – не посмотреть бы лишний разочек на дерзкое Ксанино лицо, и все-таки, неведомо как, только его все время и видел. “Это какое-то наваждение. Черт знает что со мной происходит. Просто чистейшее
Однако, когда он остался один, мысли вернулись к предмету беседы. Не так уж много и было сказано в сравнении с тем, что изрек
Ростиславлев. Это естественно – учитель красноречивей учеников. Тем более, потенциальный трибун, перемолчавший в своем укрытии, заждавшийся свежего человека. Наверняка он себя ощущает вторым
Леонтьевым, удалившимся из шумной столицы в Оптину пустынь. С тою же мессианской целью – додумать, образовать, просветить. Впрочем, не только. Еще и направить. Благословить на бой свое воинство и некоего военачальника. Война началась. Вы не заметили? Белые шнурки наготове.
Да, молодые сказали немного. И все же достаточно. Началось. Еще неизвестно, как ляжет фишка.
Он вновь подумал об альбиносе. Теперь окончательно понятно: дух, столь зависимый от востребованности, к тому же вербующий прихожан, уже никогда не удовольствуется своим внебытийным существованием. Он хочет дыханья судьбы и почвы. Он жаждет стать энергией мысли.
Неважно, теряет при этом мысль свою исходную полноту, тем более свой творческий пламень. Важно участие в игре. Пускай это даже игра с огнем. Все то же вечное заблуждение, что тернии приводят нас к звездам.
А все же, пока Женечка Греков оглядывает наш мир с пригорка, живет не в соответствии с возрастом, сей старец совершает поступок. Не тот, что откладывают на понедельник. И не минутный подвиг воли, который, однако же, не меняет привычного течения жизни. Его поступок небезопасен и может дорого обойтись.
Глазастое воображение Женечки, которое никогда не спит, подстерегает свою минуту, снова тревожно заклокотало. И он увидел перед собой неведомое ему лицо. Еще совсем молодое, юное, преображенное решимостью и знаком беды, – лицо человека, который знает, что с ним случится спустя мгновенье, и все же, все же, не душит готовых раздаться слов. И все же: “мы – люди, вы – людоеды”.
Потом он вспомнил о барде Монахове, которого много лет назад убили неподалеку, в Роще. Женечка невольно поежился.
Он попытался поднять свой дух. Не зря Камышина так хотела, чтобы он встретился со златоустом. Не зря он и сам его добивался. А неизвестные солдатики – лишь дополнительная краска. Если быть честным, он даже не знал, так ли она необходима.
Он и готовился увидеть стайку замкнувшихся зверьков, застывших в круговой обороне, – темная полулегальная жизнь мало способствует откровенности. Ему неслыханно повезло – нежданно налететь на поэта.
К тому ж совершившего поворот, сменившего среду обитания. Женечка уже знал, что поэты с их изнурительным самолюбием редко молчат о том, что свербит. Всякая исповедь вслух заразительна. Развязывает языки
Ну что же, никто от них и не требовал блистания Серафима Сергеевича, с которым повезло еще больше. Женечка чувствовал: тянет к столу. Эта поездка может удасться.
И тут его мысли пошли вразнос. Насколько приятней думать о Ксане. Он вспоминает одну за другой короткие фразочки – все они весят. Когда молчит, и молчание густо. Так же, как этот терпкий голос. Есть у нее некое знание, свое, незаемное, не из книжек. И пусть альбинос стал ее идолом, в нем этого знания нет.
Но в знании этом не только сила, не только премногая печаль. Оно еще опасно и взрывчато. И запросто может стать отравленным. Недаром задело и так впечаталось то, как она остерегла его: “с народом дружбу водить нельзя”. Он ощутил укол иглы, вдруг, ненароком, в него вошедшей – злое, тревожное предчувствие.
Нынче вечером она не придет. Ростиславлев откладывает их встречу. Он занят – важнейший разговор. Женечка про себя усмехается. НЕКТО востребовал Хаусхоффера. Ах, поглядеть бы на этого гостя – был бы тогда я на высоте. Тем более, из-за него, стервеца, мне предстоит сегодня томиться совсем одному в плюшевом номере.
Женечка остро ощутил, насколько бездарно утрачен вечер, как он обидно отнят у жизни. Кажется, невеликое дело – вечером больше, вечером меньше. Но нет – иной раз время сгущается, и каждый миг обретает цену.
Профиль маркизы. Он вздохнул. Ему почудилось, Ксана рядом, еще напоен ее запахом воздух. Так пахнет полуденная трава.
Странное дело! В пестрой Москве он без особого волнения мог наблюдать парад красавиц, а в городе О. угодил в силок.
Время придет, и он убедится: на маленьких улочках любится крепче, чем на просторах и стогнах столиц. И запах прогретой полднем травы будет при первом же воспоминании долго и горько жечь его душу.
Солнце с поля подступало, Опаляло ковыли, То на куполе пылало, То купало лик в пыли. Городок был тих и светел. Не поймешь его волшбы.
Нас приветил, засекретил, Будто спрятал от судьбы. В день Степана
Сеновала, Вдалеке от новых бед, Нам кукушка куковала И сулила много лет.
7
Снился мне сон, и в этом сне был свой особый – приснился замысел. Я сразу увидел книгу за книгой, являющиеся одна за другой, строящиеся друг дружке в затылок. Я глухо спросил: “А долго ль придется упрямо множить чужие жизни вместо того, чтоб заняться своей?”
Но, спрашивая, я уже знал, что нипочем не дождусь ответа даже от самого себя. И буду делать то, что я делаю.
Мне уже доводилось записывать суждения Серафима Сергеевича. Было это в двадцатом веке, больше чем двадцать лет назад. Веку оставалось безумствовать самую малость, я пережил его.
Встретились вновь, в другом миллениуме – к добру ли? Такая же встреча с Роминым дорого обошлась нам обоим. Столько надежд кипело в ту пору, когда мой Костик был еще молод и жил вблизи Покровских Ворот.