Облава на волков
Шрифт:
— Батя, с каких пор тебя кличу! Мама сказала, чтоб ты шел домой. Возле Радки некому посидеть. — Она повела его обратно во двор и, прежде чем они вошли в дом, взглянула на дверь хлева и сказала: — Корова со дня на день отелится. Все лежит и пыхтит…
Ночь они провели, не смыкая глаз над покойницей, он по одну ее сторону, тетка Груда — по другую. Митка заснула еще до полуночи. Весь вечер она хлопотала, обихаживая скотину, ходила за водой, бегала в столярную мастерскую заказывать гроб и теперь, только присев к печке, тут же заснула. Тетка Груда дотащила ее до постели, укрыла и снова села напротив мужа. Пожелтевший, как лимон, он сидел на трехногой табуретке, упершись локтями в колени, не шевелясь и не сводя глаз с лица дочери. Так прошло немало времени,
— Другой раз дымишь, ровно труба, а сейчас и не закуришь. Закури! Слышь, Калчо, закури!
Он взглянул на нее, и тетка Груда, склонившаяся к его лицу, увидела в его глазах не холодную пустоту и безумие, а живое смиренное страдание. У нее отлегло от сердца, а когда он взял сигарету и закурил, она присела рядом, обхватила его руками и заплакала.
— Не смотри на нее так! — говорила она сквозь слезы. — На нее уже господь смотрит. Душа у ней чистая, вот он ее рано и прибрал. Ты поди приляг, устал ведь.
На рассвете тетка Груда отвела его в другую комнату, уложила в постель, и, пока она укрывала его, он уже спал. Разбудили его после полудня, когда собирались на кладбище. Похороны прошли скоро и тихо, старенький отец Энчо прочел осипшим голосом заупокойную молитву, и гроб опустили в могилу. Женщины громко заплакали, как и положено при прощании с усопшим, а тетка Груда, у которой не оставалось уже ни голоса, ни сил, упала на свежую могилу. Ее подняли, усадили на запряженную волами телегу, на которой привезли покойницу, и маленькое похоронное шествие потянулось обратно в село. Пока шли на кладбище, Калчо Соленый не отводил глаз от гроба, как ночью не отводил глаз от Радкиного лица, теперь же он уставился на след заднего колеса. Куда бы ни поворачивал след, он не отрывал от него взгляда, и так до самого дома.
На четвертый день после похорон Радки тетка Груда заставила его вскопать грядку под летний чеснок. Хотя солнце уже пригревало, земля была еще холодной и спешить было некуда, но она хотела занять его какой-то работой. Когда он ничего не делал, он сидел неподвижно, глядел в одну точку и не хотел ни с кем «разговаривать». Ухаживал, как прежде, за скотиной, работал по двору, но обо всем ему приходилось напоминать. Вот и сейчас тетка Груда дала ему в руки лопату, показала, где копать, и пошла в дом. Он добрел до огорода, снял лопату с плеча и остановился. Глядя в землю, повернулся кругом и снова застыл на месте. И тут вдруг почувствовал, что давит на землю всей своей тяжестью, обоняние его уловило запах только что проклюнувшейся кукурузы и дыма, он услышал многозвучные шумы села, увидел плодовые деревья, которые тянули набухшие ветви к небу, к простору и свету, увидел круг, который он натоптал в тот вечер, когда вышел из дома, чтобы уйти куда-то далеко-далеко. Словно пробудившись от тяжелого сна, он понял, что никуда в тот раз не ушел, а часами вертелся по этому бесконечному кругу, точно лошадь на гумне, вспомнил, как Митка пришла за ним и увела домой, как всю ночь он смотрел на лицо мертвой дочери, не испытывая ни скорби, ни боли, как ее похоронили, а он не бросил на ее гроб горсти земли. Как же случилось все это, подумал он и осознал, что провел последние четыре дня в каком-то беспамятстве, глядя на мир вокруг себя без мысли и чувства. Из глаз его хлынули безутешные слезы, а вопрос, который терзал его последние месяцы, снова камнем лег на сердце: «Почему господь наказывает меня такими муками, я ли виноват и в чем моя вина?»
После ужина тетка Груда послала его проведать корову. Он вошел в хлев, поднял
Теленок родился на рассвете, живой и здоровый, весь розово-красный, только на лбу белое пятно. Корова тотчас поднялась на ноги и стала его вылизывать. Вымотанный напряжением и усталостью, Калчо присел отдохнуть на охапку соломы и заснул. И ему приснилось, что он сидит на верхнем настиле своей вышки на винограднике, на верхушку одевшейся в листву черешни села белая птичка и запела, но вместо песни простор огласил звон колокольчиков. Как всегда, он и теперь удивился, обнаружив, что это не птичка поет, а листья дерева, подрагивая от ветра, касаются друг друга и звенят, как колокольчики, а все вокруг замерло в блаженном и радостном покое…
Мы увиделись с Калчо Соленым осенью сорок седьмого года, когда я, отслужив в армии, вернулся в село. Кампания по организации ТКЗХ была в то время в разгаре. Как и большинство молодых людей, меня включили в группу агитаторов. Секретарь партбюро Стоян Кралев поручил мне вести агитацию среди родных, близких и соседей, и я начал с Калчо Соленого. Перескочив через плетень, я подошел к тетке Груде, склонившейся над грядкой.
— Хозяин мой заговорил! — было первое, что она сказала мне, поздоровавшись.
Я уже знал об этом, но сделал вид, что слышу новость впервые, чтобы доставить ей удовольствие еще раз повторить свой рассказ. Она дергала порей, складывая кучками толстые хрупкие стебли, и я взялся ей помогать. И она рассказала мне, как однажды ночью послала Калчо проведать корову: «Зажег он фонарь, пошел и запропал. Я ждала, ждала да и заснула. Просыпаюсь, рассвело уже, а его нет. Я вспомнила, что ночью в хлев его послала, бегу туда, открываю дверь, и что же я вижу? Лежит он навзничь на соломе, руки раскинул, будто неживой. Я чуть ума не решилась. Калчо, кричу, Калчо, а ближе и подойти боюсь, но тут он дернулся, встал, открыл глаза и говорит: «Теленок родился!» И с той поры разговаривает. Вон он на крыше кошары, черепицу перебирает…»
Он сам уже увидел меня и спустился по лестнице, чтобы со мной поздороваться. Передо мной стоял совсем другой человек, и не потому, что я впервые видел его в штатской одежде. В выражении его лица, загорелого и состарившегося, в глазах, в походке ощущалась разительная перемена, словно вместе с военной формой он сбросил с себя и ту непригодность к жизни, из-за которой провел многие годы вдали от людей, в одиночестве и созерцании, а теперь жил трудом и хозяйственными заботами, как и все односельчане. Он обтер о штаны руки, запачканные красной черепичной пылью, мы поздоровались и заговорили о том, что с кем случилось за те четыре-пять лет, что мы не виделись.
— Дай, думаю, переберу черепицу на крыше, а то как дождь пройдет, овцы лежат на мокрой земле, вся шкура в грязи.
— Так ведь овцам зимовать-то уж в общей кошаре?
Я сказал это как бы между прочим, шутя, чтобы с чего-то начать свою агитацию. Он окинул меня таким же взглядом, каким окидывали меня в дальнейшем все те, кого я уговаривал вступить в новое хозяйство, — в этом взгляде было и удивление, и упрек, и насмешка, и снисхождение к человеку, которому море по колено. Да и не только взглядами говорили они мне, а и словами: у тебя земли нет, да и была бы, не она б тебя кормила, вот тебе чужой земли и не жалко. И Калчо Соленый позже скажет мне это, но теперь он не подозревал, что я пришел его агитировать, и все-таки не остался в долгу.