Облава на волков
Шрифт:
Вот почему Иван Шибилев, снабдив нас реквизитом, ввел в спектакли новое лицо — суфлера. На эту должность необходим был человек грамотный, и мы обратились к учителю Пешо. Он почему-то презирал наш театр и считал, что все эти вечера, новые танцы и моды развращают молодежь. Как большинство тогдашних учителей, он был строг и взыскателен, точно фельдфебель, и не оставлял ни одного проступка без наказания. Когда после долгих уговоров он, наконец, согласился быть суфлером, его первым и единственным условием было, чтоб его «слушались». Для него все село было школой, а все сельчане — учениками, так что и должность суфлера была для него учительской должностью. Еще при распределении ролей он заявлял актерам, что до третьей репетиции они должны выучить свои роли наизусть, не то… «последует наказание». Он столько лет был учителем, наставником и самой авторитетной в селе личностью, что никто не смел ему возражать, в том числе и мы. Все мы были его воспитанниками и помнили его гибкую кизиловую указку, от одного удара которой вспухали наши ладони. Правда, состав актеров тем временем
Всякий раз, когда я бываю в театре или смотрю пьесу по телевидению, я вспоминаю представления в саманном зале нашего клуба. Разумеется, это был не театр, а попытки просветить народ, наивные и смешные, как детская игра, но, может быть, именно потому это и был истинный народный театр. Публика, которая, не в пример сегодняшней, не была искушена познаниями о театре и всевозможных направлениях в драматургии, ни на миг не допускала никаких условностей в том, что разворачивалось у нее на глазах, близко к сердцу принимала жизнь на сцене и пыталась в ней участвовать. Одна зрительница, захотевшая во время спектакля пить, поднялась на сцену, загребла ковшом в ведре и, не обнаружив воды, попрекнула Боряну:
— Как же это, Борянка, времени-то вон уж сколько, а ты, девонька, и воды еще не принесла!
Другая, сидевшая у самой сцены, разглядела, что стоит на столе у богатого крестьянина Марко, и повернулась к публике:
— Глядите, богач называется, а на столе у него пустые тарелки да сухой хлебушек!
Бывали и случаи, когда публика прямо вмешивалась в представление. В одной пьесе должно было произойти убийство. В первом действии оно подготавливалось, а во втором Стоян, который играл убийцу, должен был вонзить нош в спину своего противника. Он поджидал его у окна, а когда снаружи послышались шаги и голос врага, он спрятался за дверью и вытащил нож из-за пояса. Дверь открылась, и на пороге появился Нейчо, который должен был быть убит. В ту же минуту на сцену выскочил его отец, Иван Гешев, крикнул сыну, чтоб он бежал, выхватил нож из руки Стояна и наставил на него:
— Шагай к общине, или я тебя порежу!
Стоян растерялся и не знал, что ему делать, а Иван Гешев, приставив нож к его груди, наседал на него:
— Ну и мерзавец же ты! Я тебя под суд отдам за то, что ты задумал моего сына убить! Деньги, говоришь, он у тебя украл! Мой сын чужого никогда не возьмет. Та лахудра, с которой ты путаешься, она и украла!
Учитель Пешо тоже был ошарашен этим вторжением на сцену. Он сидел на своем суфлерском месте в углу, закутанный, как кокон, в занавес, чтобы его не видела публика, и ничего не предпринимал, словно допуская, что в пьесе есть и такой эпизод, которого он до сих пор не замечал. Публика, обрадованная тем, что убийство предотвращено, перевела дух и теперь жаждала увидеть, как Иван Гешев расправится с виновником, даже не подозревая при этом, что он вышел на сцену самовольно. Продолжалось это всего две или три минуты, но для театрального времени такая пауза равна катастрофе. В конце концов учитель Пешо спас положение. Мы дали ему знак, чтоб он что-то придумал, он пообещал Ивану Гешеву свидетельствовать на суде в его пользу, взял из его рук нож и вытолкал его в гримерную.
Мы, разумеется, использовали магическое воздействие театра на крестьян как средство их классового воспитания. Смело перекраивая любую пьесу, сокращая или меняя текст, мы насыщали его социальным содержанием, обостряли классовые столкновения. Богатых или просто зажиточных героев на сцене обзывали извергами, эксплуататорами, кровопийцами и классовыми врагами бедного народа; кроме того, мы пропагандировали кооперативное движение и советские колхозы, а также равноправие полов; высмеивали религию и буржуазную мораль, отвергали все тогдашние порядки. Всю работу, в сущности, вел Стоян, я лишь помогал ему литературными материалами, которыми меня снабжали товарищи из города. Эти материалы он читал или пересказывал крестьянам, знакомил их с событиями в мире, спорил с ними, разоблачал своих идейных противников. Я знал обо всем этом, потому что он писал мне каждую неделю и подробно осведомлял обо всех сельских делах. Помню, с какой радостью и воодушевлением он рассказывал мне в письмах, сколько и какие доклады прочел он в клубе для молодежи и старших, какие вопросы ему задавали, как большинство было увлечено идеей советских колхозов и как двадцать человек уже записались в партию. И я понял, что призвание моего брата — не портняжье ремесло, а общественная работа. При любой несправедливости местных властей — шла ли речь о наделении землей малоимущих, о сборе налогов или о штрафах — он становился на сторону обиженных, и, поскольку был более начитан и осведомлен, чем сами власти, в большинстве случаев ему удавалось настоять на своем. Без его участия не осуществлялось и не отменялось ни одно общественное мероприятие, включая такие, как строительство школы или шоссе, и все складывалось так, что, хотя он был совсем еще молод и не занимал никаких постов, он оказывался в центре всех событий в селе. Он был готов в любое время забросить свои личные дела и не спать ночами ради того, чтобы писать доклады, разучивать роли, искать квартиры учителям, устраивать вечера и лотереи, бесплатно шить
И все же общественная активность моего брата в эти годы была мирной просветительской деятельностью по сравнению с той напряженной работой, которая предстояла ему после начала германо-советской войны. День, когда началась эта война, совпал с большим событием в жизни нашей семьи — Кичка родила девочку. С самого утра одна пожилая женщина пошла к ней в комнату принимать младенца, а мы с братом в ожидании слонялись по двору. Время от времени повитуха появлялась на пороге и просила принести то горячей воды из ведра, стоявшего на огне, то чего-нибудь из одежды, то пучок шерсти из соседней комнаты, и тогда мы слышали стоны Кички. Стоян был потрясен и напуган, ходил взад-вперед по двору и не отрывал глаз от дверей комнаты. Так прошло несколько часов, наступил полдень, а повитуха больше не показывалась и не говорила, родила ли Кичка. Потом она открыла в комнате окно и снова скрылась. Мастер Стамо вышел из мастерской и в одной рубахе заковылял по двору, как черепаха. Его горбы выдавались больше обычного и сжимали ему шею. Жара была невыносимая, куры, раскрыв клювы и растопырив крылья, дремали в тени под абрикосом, в свинарнике хрюкал поросенок. Мастер Стамо сел у амбара, прислонился задним горбом к столбу и закрыл глаза. Вскоре мы услышали какой-то шепот, обернулись и поняли, что Стамо советует нам не жариться на солнце, а перейти в тень. В открытое окно послышался вопль Кички и больше не повторился. Наступила зловещая тишина, мы все трое замерли, подавленные величием таинства, свершавшегося в комнате, но что это было за таинство — рождение или смерть? Петух, который лежал среди кур, разинув от жары клюв, встал, отряхнулся от пыли, взмахнул крыльями и закукарекал. Его полнозвучный ясный голос грянул в тишине нелепо и громко, как выстрел, так что мы все вздрогнули и повернулись к нему. Петух вывернул голову и посмотрел на нас одним глазом. Шея у него была напружена, гребень горел огнем, ноги стальными шпорами упирались в землю. Он стоял неподвижно и все смотрел на нас холодным взглядом, а мы содрогнулись от суеверного страха, словно перед нами была нечистая сила, воплотившаяся в петуха.
— Война с Россией! — крикнул кто-то, задыхаясь.
— Девочка! — воскликнула в то же время повитуха, появляясь на пороге. — С дочкой тебя, Стоян, на тебя похожа!
Брат кинулся к дому, но, добежав до двери, остановился, обернулся к Ачо (сторожу из клуба) и спросил:
— Какая война?
— Германия и Россия схватились, — сказал Ачо. — Сам по радио слышал. Немчура эта сегодня утром как поперла и черт-те на сколько в Россию вошла.
Повитуха с порога показала нам младенца, но зайти к Кичке не разрешила. Та подала голос с кровати, сказала нам, что все хорошо, и тут же заснула. Ачо все еще стоял во дворе, словно ждал от Стояна каких-то распоряжений. Мы отослали его и пошли в сад, сели среди разросшейся люцерны, и Стоян сказал:
— Ты смотри, какое совпадение! В один день у меня родился ребенок и фашистская Германия напала на Советский Союз.
Война эта не была для меня неожиданностью, поскольку у меня была достаточно полная информация о намерениях Германии. Я уже год учился в Софии в университете и знал из неофициальных источников даже то, что в середине апреля Черчилль направил Сталину послание, в котором сообщил ему о сосредоточении немецких войск у границ Советского Союза. Мы часто разговаривали со Стояном о неизбежности такой войны, и все же он был поражен и растерян. Не хотел он верить и сообщениям радио о том, что германская армия в первые же дни продвинулась на двести и триста километров в глубь советской территории. После вечерней передачи последних известий мы снова возвращались в клуб и в темноте слушали советские радиостанции. Они подтверждали сообщения нашего радио и говорили о стратегическом отступлении советских войск. Я переводил все дословно, но Стоян не доверял моим познаниям в русском языке — ему все казалось, что я неправильно перевожу.
— Не может быть! — повторял он как заклинание.
В мое отсутствие он, как многие другие, может, и впадал в уныние, но когда мы бывали вместе, я не замечал у него ни малейших сомнений в исходе войны. В первые дни он тревожился и нервничал, мало спал, много работал и ценой большого внутреннего напряжения сохранял спокойствие в присутствии других людей. Это было мучительно — вместе со всем селом слушать об успехах германской армии, и я иногда оставался дома, не в силах выносить упреки и насмешки крестьян, которым мы так вдохновенно рассказывали о силе, величии и непобедимости Советского Союза. Стоян же не пропускал ни дня — спокойно сидел у приемника и даже снисходительно улыбался, как человек, который слушает какую-то высокопарную и пустую болтовню.
Война эта заметно расшевелила крестьян нашего далекого края и разбудила их политические страсти. Успехи «дойчей» в Европе и даже их вступление в нашу страну почему-то не произвели на них особого впечатления. Теперь же большинство мужчин в обед отлучались с полей, чтобы послушать по радио известия, а вечером клуб заполнялся народом. Тайна Советского Союза, запрятанная за «железным занавесом», который прежде удерживал людей от комментариев, теперь вышла наружу — такое громадное государство, такой многомиллионный народ не может дать отпор народу в три раза меньшему — значит, ясно, что у большевиков нет порядка и дисциплины, а только толпы голодных колхозников, которые бегут или сдаются; у большевиков есть только общие котлы с кашей и общие жены, да на двоих по одной паре штанов, так что когда один их носит, другой в подштанниках сидит дома.