Облава на волков
Шрифт:
— Послушай, Ананий, — сказал я, — мы уже скоро месяц как живем вместе, а еще двух слов друг другу не сказали.
Он подошел к перилам и повернулся ко мне боком.
— Раоты ного, кажный день в поле…
Мы разговаривали о жатве и о многом другом, говорили и о войне, потому что Ананий поинтересовался, докуда дошли русские. Мы стояли рядом, но каждый раз, когда я обращался к нему, он отворачивался, чтобы я не видел его лица. Я чувствовал его напряжение, слышал его неровное дыхание, то и дело он ощупывал концы платка, проверяя, хорошо ли они заткнуты под шапку, и пальцы его дрожали. В таком положении застала нас Нуша. Она прошла садовой калиткой и неожиданно показалась из-за дома. Первым ее увидел Ананий, постоянно смотревший в ту сторону, тронул меня рукой и скрылся в своей комнате.
— Видите, как я вас нашла, — говорила Нуша, одной рукой ведя велосипед; в другой руке у нее была какая-то картонная коробка. — Раз вы не пришли к нам, я пришла к вам. Как в истории с Магометом и горой.
— Прошу прощения, я ничего не обещал, — сказал я, спускаясь
— Не обещали, но и не отказывали. А вот вам и подарок, держите! — Пока я развязывал бечевку, Нуша улыбалась так, как будто сделала что-то негожее, но ждет снисхождения. — Только обещайте, что не будете надо мной смеяться!
Господи, смеяться над ней! Я и сейчас волнуюсь, вспоминая про тот подарок. В коробке лежал темно-коричневый лохматый медвежонок с черными глазками и голубым бантом на шее. Конечно, я был взволнован и разнежен, как всегда в ее присутствии, и, наверное, напрасно придавал этому подарку значение символа, но тогда я подумал, что, вручая мне медвежонка, она дарит мне чистоту своего детства. А она — и это было особенно трогательно — не думала об этом, смотрела на меня своими ласковыми ореховыми глазами и говорила, что папа купил ей этого медвежонка, когда ей было восемь лет, она играла с ним до недавнего времени, а теперь ей «почему-то» захотелось мне его подарить. Эта шутка меня не обидит, правда ведь?
Стоян внезапно появился под вечер, когда мы сидели в глубине двора. Он не подошел к нам, а позвал меня от калитки и тут же скрылся за плетнем, давая понять, что не желает встречаться с Нушей. Никогда раньше я не чувствовал себя таким жалким и виноватым, словно меня поймали на месте преступления. Я никогда не обещал Стояну, что не буду встречаться с Нушей, и тем не менее ощущал свою вину. И не только перед ним, но и перед самим собой. Именно эта страшная мысль пронзила меня — я испытываю вину перед самим собой за то, что люблю Нушу! Почему? — спросил я себя и не сумел ответить. Я не думал об этом прежде, да и нервы у меня были натянуты до предела, я едва владел собой. На ватных ногах я пересек двор и вышел на улицу. Стоян был в каком-то тихом исступлении. Нос его побелел, мне показалось, что и вокруг рта у него проступило белое пятно и это пятно улыбается… Вдоль ограды росли бузина и полынь, и их тяжелый удушливый запах навевал ощущение скорби и пустоты. А Стоян улыбался побелевшими губами и, сощурившись, неумолимо пронизывал меня взглядом.
— Сегодняшнее собрание отменяется.
В обед мы обсуждали мой доклад пункт за пунктом, да и вообще отменить собрание было невозможно. Люди были разбросаны по полям, и их нельзя было оповестить. Я понял, что он меня обманывает, и сказал ему это. Он потянулся ко мне и взял медвежонка, которого я все еще держал в руках. Повертев, он осмотрел его со всех сторон и жестом омерзения закинул в бузину.
— Собрание состоится, но без тебя. Товарищи тебя боятся, потому что ты крутишь роман с дочерью Петра Пашова.
И это было неправдой. Я был уверен, что никто из коммунистов ничего подобного ему не говорил, разве что он сам кому-то внушил это, чтобы иметь против меня лишний козырь. В действительности он пришел, чтобы еще раз обсудить доклад, или случайно проходил по улице, увидел Нушу и решил воспользоваться случаем, чтобы поставить меня на место или по крайней мере припугнуть.
— Раз ты не допускаешь меня на собрание, настаивать не буду.
Что еще я мог ему сказать?
— Ясное дело, предпочитаешь остаться со своей красоткой. Не я, а товарищи не хотят, чтобы ты приходил, боятся, как бы ты не выдал их Пашову. Фашисты сейчас озверели, они видят, что конец их близок, и убивают без суда, по одному доносу. Люди понимают, что ты метишь к нему в зятья, и боятся, как бы ты не проговорился ему о наших делах, а он выдаст нас полиции. Все знают, что он предатель, и считают, что, если бы в нашем краю были партизаны, его бы уже ликвидировали. С ним все равно рассчитаются, но кто может гарантировать, что до тех пор он будет молчать? И ты не можешь гарантировать. — Стоян шептал, но шепот его был так зловеще громок и так болезненно отзывался в моем мозгу, что мне казалось, будто он разносится по всему селу. — А может, и промолчит, чтобы шкуру свою спасти, для того ведь и с нами породниться хочет. Надеется, что мы покроем его предательство. Скажи-ка, эта барышня знает, что у тебя туберкулез?
— Конечно, знает.
— Вот это я и хотел от тебя услышать, милый мой братец, именно это! — сказал Стоян, и сатанинская улыбка исказила его лицо, горевшее как в лихорадке. — Ты был мне учителем, если я что-то знаю на этом свете, то знаю от тебя. За это самая моя сердечная братская признательность ныне и присно и во веки веков, как говорят попы. Учить тебя я не смею, но скажи мне, только одно мне скажи, какая девушка захочет связать свою судьбу с больным человеком? И зачем, и на сколько? Думаешь, твоя Нуша не знает про гнусные делишки своего отца? Не просто знает, а получила самые подробные инструкции, как тебя заарканить. Если ты выздоровеешь, то не раньше чем через полтора года, так ведь врачи говорят? Война окончится через несколько месяцев, не позже, мы начнем строить новую жизнь, а такие, как Петр Пашов, будут жить-поживать в свое удовольствие. Я не удивлюсь, если и заслуги какие-нибудь себе припишут. Как же, у него сын — коммунист! А если коммунист, то где он? И если он такой уж коммунист-раскоммунист, каким ты его выставляешь, какие власти могли дать ему заграничный паспорт и зачем? Так что если ты не выздоровеешь… я хочу
Стоян был в истерике и наговорил намного больше, чем я теперь могу вспомнить, говорил он все так же лихорадочно и несвязно, повторяя одно и то же, просил, угрожал, предвещал мне позорную судьбу изменника. Когда он наконец ушел, я подобрал в кустах медвежонка и вернулся во двор, но Нуши там не было. Может, она слышала, что говорит мой брат, и убежала навсегда, или просто, уходя, не решилась меня окликнуть? Я ушел в свою комнату и не выходил оттуда два дня и две ночи. Я лежал, пытался читать, размышлял. Это были едва ли не самые тяжкие в моей жизни дни. При одной мысли, что я никогда больше не увижу Нушу, сердце мое разрывалось от боли, но я понимал, что не должен больше с ней встречаться. Я не смел назвать ей настоящую причину нашей разлуки, потому что ее отец мог этим воспользоваться. Когда я думал о нем и о его сыне, я всегда убеждал себя, что не должен быть пристрастным. Я собирался стать адвокатом или судьей и знал, что судить себя и других я обязан с закрытыми глазами. Я знал, что каждый человек в большей или меньшей степени поддается внушению, и напрягал всю свою волю, чтобы сохранить беспристрастность. Еще в гимназии учитель психологии проводил опыты, чтобы показать нам силу внушения. Как-то он дал нам понюхать пробирку с какой-то жидкостью. Тридцать человек — тридцать разных запахов. А в пробирке была чистая вода.
Из моего короткого разговора с Петром Пашовым наиболее сильное впечатление на меня произвел вопрос, который он задал, когда зашла речь о письме его сына: «А если он писал его под дулом пистолета?» Разумеется, знай он, зачем и как его сын уехал за границу, он все равно бы мне не сказал, но почему он допускал, что тот был вынужден написать это письмо, да еще по-немецки? Не намекал ли он на то, что Лекси как ответственный партийный работник высокого ранга был каким-то образом похищен и его похитители заставили его написать это письмо, чтобы его скомпрометировать и в то же время предупредить близких (подобные письма были, быть может, посланы и его соратникам)? Однако его отъезд за границу мог быть организован и партией, давшей ему какое-то ответственное задание. Вопрос состоял в том, почему он уехал и кому служит. Он мог быть провокатором, но мог быть и агентом советской разведки. Это знали только те, на кого он работал, а на нашу долю оставались сомнения, которые могли погубить его семью. Что касается отца, тут все было проще. У зажиточного крестьянина есть все основания ненавидеть коммунистов и бороться против них. Но совершил ли он предательство и, если совершил, то посмел ли бы он использовать свою дочь в качестве заложницы, которая спасет его, когда придет время? Так утверждал мой брат, да почему бы и нет? Женские чары всегда играли важную роль в истории шпионажа и повсюду, где требовалось ослепить мужчину, и лишь немногим удавалось перед этими чарами устоять. Может быть, и я одна из жертв? Я любил Нушу, но любила ли и она меня так же бескорыстно и беззаветно? Я должен судить о ней беспристрастно, говорил я себе, подавлять свои чувства и стараться увидеть ее истинное лицо. Она держалась со мной как со здоровым, ни в одном ее слове, взгляде или жесте я не улавливал сожаления или страха перед моей болезнью. Не любопытствовала она и относительно того, почему я ушел из дома, как мне живется у безносого и как я себя чувствую. Она не хотела, чтобы я так или иначе напоминал ей о своей болезни, и если я пытался это сделать, переводила разговор на другую тему. Такое поведение, быть может, диктовала ей любовь, а может, и какие-то иные мотивы. Молва могла укорить ее и наверняка уже укоряла за то, что она связалась с чахоточным, а она могла оправдываться тем, что не верит этому. Ее родители не мешали нашей связи и даже поощряли ее — при каждой встрече она передавала мне их приглашение. Почему они разрешали ей одной ездить ко мне в гости? Она была «ученая» и, вероятно, отвоевала себе право на известную независимость, и все же крестьянам — ее родителям, — вероятно, нелегко было преодолеть царившие тогда предрассудки. Многие из односельчан уже поддевали меня, — мол, «барышня Пашова сама к тебе бегает». А может, ее родители именно такую цель и преследовали — сделать наши отношения достоянием гласности и связать меня общественным мнением?
Как бы то ни было, я должен был порвать с Нушей или, по крайней мере, прекратить на время наши встречи, пока не выяснится ситуация с ее отцом. В противном случае я рисковал не только запятнать имя и всю деятельность брата, но и предать поруганию собственные принципы. Поэт сказал: «мир смотрит на нас», а я мог сказать о себе и о брате, что не только село, но и вся околия «смотрит на нас». Мы учили людей коммунистической нравственности, мы проповедывали, что коммунист должен отринуть все личное и отдать свои силы и чувства революции. А революция приближалась.