Оборотни Митрофаньевского погоста
Шрифт:
– Да. Мы забыли, что только святость делает ум подлинным. Духовную доктрину нашего времени определяют учение и труды людей кривой морали или тех, чье душевное здоровье спорно, но их умишки прекрасно ориентируются в правилах логики. Вы не согласны?
Глаза Сабурова заискрились - и от нескольких глотков недурного коньяка, и от слов Корвин-Коссаковского.
– Правильно ли я понял?
– проговорил он, глядя в темный угол, где сновали официанты, - вы утверждаете, что мышление нашего времени - результат умопостроений негодяев или болезненных психопатов? Так?
– Корвин-Коссаковский кивнул.
– Это прелестно. Но доказуемо ли?
– Нет. Как
Сабуров только любезно улыбнулся.
– Я не знаю, в чем я хотел бы убедиться. Но едва ли вы можете мне что-то доказать. Это верно. Я соглашусь только с тем, что совпадает с моими мыслями.
– А сами вы себя выродком не считаете?
Сабуров рассмеялся, потёр лоб и медленно проговорил.
– Вы знаете, я ищу Абсолют. Болтаться в неопределенности категорий добра и зла - для разума унизительно. При отсутствии нравственного абсолюта даже страдание не является чем-то неправильным или несправедливым. Но откуда взялись у меня понятия правильного и справедливого? Я же не видел правильного и справедливого мира.
– Он разломил хлеб, - если вся машина мироздания целиком и полностью дурна и бессмысленна, то почему я, являясь ее частью, испытываю такое сильное возмущение и сопротивляюсь? Если Вселенная - результат нелепого произвола и порождение хаоса, то она не может быть упорядоченной и ей немыслимо было породить абсолютные критерии нравственности. Стало быть - либо их и нет, и надо перестать страдать и принять то, что мне кажется злом как нечто единственно возможное, либо я ищу то, что не в состоянии постичь и принять в себя... И тут вы, наверное, правы, найти этот Абсолют мне мешает ... что-то во мне самом. Это так, я и сам это чувствую...
Встреча оставила у Корвин-Коссаковского двойственное впечатление, Сабуров на лету схватывал тезисы собеседника, но суждения его были далеки от чистоты и подтверждали сказанное графиней Нирод. Давно привыкший разгадывать душевные тайны, Корвин-Коссаковский пока назвал Сабурова странным человеком, но странность исходила от какой-то душевной искаженности, при этом ничего необычного, запредельного, суть от нечисти - в нем не проступало.
К тому же Аристарх Андреевич не пытался выдавать себя за высоконравственного человека - и Корвин-Коссаковский не почувствовал в нём лицемерия. Но тогда получалось, что он... вовсе не инкуб?
На следующий день Корвин-Коссаковскому в светской гостиной у графини Любенецкой на Невском довелось столкнуться и с Германом Грейгом. Представление о нём, как о незаконнорожденном сыне значительного человека подтвердилось, но, в отличие от Сабурова, Грейг ни разу не сказал правды.
– Вам понравилось у графини Нирод?
Тот бросил взгляд на Корвин-Коссаковского.
– У Екатерины Петровны? Ну... бал есть бал.
– Мне показалось, вы там многих знаете. Мещерский? Энгельгардт?
– Нет, что вы? Мы почти не знакомы.
– Но вы говорили, как старые друзья...
– Мы просто учились вместе, но я вращался в других кругах...
Грейг настойчиво пытался подстроиться под мысли говорившего, угадать, каких слов от него ожидали. Корвин-Коссаковский знал, что подобное стремление может сделать из человека лицемера, а, в конечном счете, - подлеца, и морщился. Можно доверять цинику, но лицемеру - никогда, ибо лицемер сам не знает, когда он врёт, а это самый опасный вид лгуна. С какой стороны не заходил Корвин-Коссаковский, он везде натыкался на скользкие ответы и пустой взгляд. Грейг напоминал нетопыря из старой басни о сражении птиц и зверей. Пока побеждали птицы, летучая мышь говорила,
Но если предположить, что Грейг - инкуб или вампир, зачем ему выглядеть столь ничтожным?
Расставшись с Грейгом, Корвин-Коссаковский неожиданно в книжном магазине на Невском увидел Александра Критского. Подойдя, Арсений Вениаминович заметил, что тот купил несколько книг на итальянском, две из которых рассказывали о веке великих злодеяний, о Висконти, Малатесте или Цезаре Борджа. Арсений Вениаминович поприветствовал Критского и осторожно поинтересовался:
– -Любите истории о подлецах?
Критский покачал головой, улыбнулся и спокойно ответил, что его много лет занимает удивительная загадка Чинквеченто.
– -Я пытаюсь понять, чем они отличаются от меня и моих современников. Ими руководила страсть - любовная или политическая. Цезаря Борджа называют человеком политической идеи, но не правильнее ли назвать его человеком политической страсти? Время Борджа было временем, когда раскрылись все возможности, жившие в человеческой душе, в том числе и возможности преступления. Силы было столько, что она била через край, ее хватало даже на злодеяние. Но почему потом жизнь словно остановилась, оцепенение усталости сковало все силы, оставив только холодную и циническую игру ума? Почему? Для политической страсти, для веры в свою счастливую звезду, которая привела когда-то к трону Сфорца, не было больше места. Тонкие ходы Макиавелли вдруг устарели. Вместе с народными мятежами были сданы в архив старинные кинжалы тираноубийц. Почему на смену им пришла пора ограниченных действий и глубокой душевной замкнутости? Восторжествовали надменность, скука, умственная лень, тупая жестокость. А какие лица?! Ничто в портретах Бронзино не напоминает одухотворенные профили первых Медичи, угасших вместе с незаконным сыном Климента VII, выродившимся Алессандро. Почему? Истощение силы?
– -Человек Чинквеченто поставил себя на место Бога - и изнемог. Возможно, тот всплеск страстей отнял силы человечества на несколько поколений вперед...
– -Тогда человек подлинно слаб, - улыбнулся Критский.
Сам он смотрел на Корвин-Коссаковского из-под полуопущенных век, и его черные, подлинно итальянские глаза, напоминали зрелые маслины. Взгляд был грустен, а черты несли печать усталости.
– -Вы считаете Борджа сильным? Ведь в нём была сила упыря, но не человека...
– проронил Корвин-Коссаковский, внимательно вглядываясь в собеседника.
– -Да, - твёрдо кивнул Критский.
– Но я заметил, что человек вообще гораздо ярче способен проявить себя в подлости, чем в подвиге. Подлость картиннее, театральнее, что ли... Может быть, именно поэтому та эпоха немного напоминает театр с шекспировскими страстями. Сегодня же, - он улыбнулся, - я удивляюсь нынешним драматургам. Что они ставят на сцене? Из чего сегодня можно слепить высокую драму жизни? Из вечерних чаепитий и партии в преферанс? И ещё - ходят по воскресеньям в церковь и уверены, что попадут в рай...
– -А вы не верите в рай?
Критский страдальчески поморщился. В голосе его проступила затаенная страстность.
– -Я удивляюсь этим мещанам, верящим в бессмертие! Эти двуногие глисты возжелали вечности, подумать только... Земные дни проводят в праздности, полвека просто жрут - и в награду вечность?... Господь таких и на порог не пустит, сгниют все, как падаль, у дороги. Подумать только, нам, зрячим, - бесконечная печаль, а им, слепым, - бенгальские надежды и сусальная сияющая даль рая... Идиоты.
– И Критский, кивнув на прощание Корвин-Коссаковскому, вышел на Невский и растаял в туманной пелене моросящего дождя.