Обратный перевод
Шрифт:
5) наконец, нигилизмом, — однако, очевидно, условно — названо и всякое действие отрицания, хотя бы и вытекало оно из тех разумно-общедемократических принципов, которые, видимо, лучше всего и воплощены в бывшем министре Вингольфе.
Однако неудача с подведением итогов в рассказе Гуцкова не мешает тому, что именно «первичный» нигилизм в его предреволюционном состоянии схватывался им в некоторой своей типической содержательности. Есть в рассказе целый круг нигилистов разных оттенков, но среди таких персонажей первый — это дочь Вингольфа Герта. С самого начала она оказывается в центре внимания, и писатель озабочен тем, чтобы обрисовать ее наивозможно конкретно, окружив действие множеством психологических мотивов и подробностей и все «внутренние» мотивы переплести с генеральной линией движения истории.
На первых страницах Герта Вингольф наделена поэтому, как говорится, чертами живого человека. Так, почему-то Гуцков решил наградить молодую девушку величественностью: «Когда Герта Вингольф, готовясь к вечеру, переставляла стул, то ее руки совершали движения Семирамиды, закладывающей первый камень в основание Вавилонского храма. А спрашивая у служанки горячей воды, она делала это таким тоном, как если бы древнеисландская жрица спрашивала у жреца, как обстоят дела с гейзером и с горячей лавой Геклы» (181 — затем писатель вспоминает об этой черте лишь ближе
[11]
См.: Funke R. Beharrung und Umbruch 1830–1860: Karl Gutzkow auf dem Weg in die literarische Moderne. Frankfurt a. M., 1984 (T"ubinger Studien zur deutschen Literatur, 8). S. 160.
Хотя Карл Гуцков и не мог найти для себя места среди немногих монографических глав третьего тома громадного исследования Фридриха Зенгле (см. прим. 2–1), на страницах этого трехтомника содержатся все материалы для литературного портрета писателя переходной эпохи, между немецкой классикой и реализмом середины века, между традиционно-ритор и ческой культурой и новым реализмом; Гуцков не может пристать ни к одному из «берегов»; его деловой и холодный тон перекрывается риторической образностью, зато в новом реализме самому Гуцкову недостает риторического.
«практическое созерцание — это созерцание грязное, замаранное эгоизмом; в нем я созерцаю всякую вещь не ради ее самой, но беру ее так, как, бывает, любят — исключительно чувственно — женщину. Практическое созерцание не умиротворено в себе самом — таково лишь созерцание теоретическое, оно единственно блаженно, для' него предмет любви — это предмет восхищенного изумления <…>».
Проблески юмора никак не мешают основному грустно-серьезному тону повествования. Неожиданная женитьба отца была воспринята Тертой «как конец давно совершавшегося в ней кризиса, как перст судьбы — чтобы отныне следовать ей непреодолимому стремлению к свободе и самостоятельности» (186: 42 — 187: 1). «<…> я все больше прихожу к осознанию того, — излагает героиня свои мысли, как всегда у Гуцкова выспренне-книжными законченными фразами, — что истинное и длительное счастье дается нам лишь посредством того, чего человек добивается сам. Женский пол — это пария цивилизации. Мы до сих пор довольствовались тем, что выслушивали красивые слова о пашей внешности, что уже и мне довелось испытать со стороны многих мужчин, — мы стали рабынями внутренней жизни, как бы ни блестели золоченые оковы, что мы носим на себе. Мужчина едва ли способен почувствовать, что значит для нас жизнь без достоинства <…> Центром всех наших устремлений сделалось, вследствие воспитания и образования, тщеславие. Ежечасно мы приносим тщеславию наипозорнейшие жертвы, тщеславию мы поклоняемся, лишая достоинства самих себя. Дайте же женщинам возможность показать свое мужество, терпение, подлинную преданность долгу! мы — спартанского рода, в то время как мужчины считают нас столь изнеженными, как, должно быть, они сами» (187: 41 — 188: 17) [12] .
[12]
Einleitung des Herausgebers// Gutzkow K. Op. cit. Bd. 4. S. 15.
«Она давно уж с негодованием, — пишет Гуцков, — думала о том, что называют любовью; дух самостоятельности, никогда не отлетавший от нее далеко [13] , овладел ею целиком и уже не желал знать никаких ограничений» (187: 6–9).
В таком настроении Герта знакомится с молодым правоведом Уль-рихсом — у них с Гертой, «к счастью, одни и те же взгляды» (189: 24); он — из «гениально-безалаберной» семьи: «Его отец знаменитый ученый, украшение университета в области геологии. Все братья и сестры носят на себе печать гения. Его старшая сестра Фрида — сама Поэзия» (189: 29–32; ср. 239: 38; 240: 37).
[13]
Указываются страницы (a также строки) по указанному выше (см. прим. 7–7) изданию Гуцкова, в 5-й части которого (С. 179–274) содержатся «Нигилисты».
Читателю же Ульрихе представлен в существенно иной ситуации, далекой от идиллии единомыслия, — он находится в обществе сопровождающего его Жана Репса, бедного и цинического спутника вполне аристократического Ульрихса; его отношения с Репсом, который старше его на два-три года, просты и фамильярны: последний кормится на его счет, и ему даже разрешается «воровать» деньги — только в открытую, на глазах хозяина — из его бюро, он же отчасти исполняет обязанности слуги: чистит ботинки и выбивает одежду (262: 11–12), но, главное, занимается агитацией в пользу Ульрихса, проповедуя о нем и уподобляясь при этом Иоанну Предтече, причем делает это настолько успешно, что его патрон начинает представляться всем непобедимым Ахиллесом (197: 8) или Зигфридом (197: 14),
Итак, оба приятеля, когда мы впервые встречаем их, воплощают собой нигилизм: «Когда Константин Ульрихе оставался наедине с собою, то он был не таким, каким знала его Герта» (194: 38–39). Оба приятеля, как говорится у поэта [14] и как это в начале сороковых годов теоретически оформилось у Макса Штирнера [15] , «поставили на ничто», однако «Константиново Ничто оставляло после себя — салон, а Жан-Репсово — кабак» (196: 13–17). «Эти люди заговаривают величаво, только когда заговаривают о Ничто» (245: 2). Получается: Ульрихе — салонный нигилист, каковым он и оказывается в итоге: «Он отрицал большинство неоспоримых фактов — но не свою одежду, не свое белье, не свои письменные принадлежности, не свои предметы туалета, каковой он обыкновенно совершал весьма тщательно, не другие столь же важные и требующие решительной стабильности вещи. К исключениям из правила всеобщего непостоянства понятий, каковое заполняло всю вселенную, Константин причислял еще свои сигары и свой кофе. Он мог остроумно осмеивать какую-нибудь новую философскую систему, присылаемую ему книготорговцем, мог отвергать бессмыслицу «невозможных доказательств», как называл он все это, но сочинение о новом настоящем способе приготовления кофе он изучал благоговейно» (195: 14–19).
[14]
«Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты <…> (Все до единого Федоры Павловичи)» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 27. Л„1984. С. 54 — запись 1881 г.)·
[15]
Gutzkow K. Wally, die Zweiflerin. Mannheim, 1835; Gutzkow K. Werke. Bd, 4. — 2-я редакция 1851 г. См. также: Gutikow K. Wally, die Zweiflerin / Studienausgabe und Dokumente zum zeitgen"ossischen Literaturstreit/Hrsg. von G"unter Heintz. Stuttgart, 1983. (Univ. Bibi. 9904).
При этом Ульрихе несомненно умный и знающий человек. Однако, знание здесь в целом разумеется еще не в той вполне определившейся материалистической бюхнеро-молешоттовской тенденции, в какой оно однозначно выступает в начале 1860-х годов в «Отцах и детях», а в общей, традиционной форме. Для Константина — это то накопленное знание, которое он держит «в засаде» и не использует, а для Герты — то по-настоящему увлекающее ее знание, которому она с восторгом предается в университетском городке: «Она читала, писала, конспектировала. В своем рвении она не упускала ничего, что he требовало слишком тяжеловесных предварительных трудов (236: 25–27). Никакой дифференциации знаний по принципу их предполагаемой полезности тут еще не производится, и Герта способна выучить позднее презираемый греческий язык. Впрочем, семейство Ульрихсов уже значительно приблизилось к некоторому новому толкованию науки (см. ниже).
Поскольку же Константин в своем нигилизме предстает и с несколько более идеальной стороны, то его нигилизм может казаться ей подлинным: на нее «глубоко подействовал этот молодой ученый, и бегающий взгляд его сверкающих глаз, а еще более того его отрывочные, клочковатые замечания, выдававшие находившееся у него в засаде значительное мировоззрение» (193: 39 —194: 3). Константин заметил произведенное им впечатление, но не стал разбираться в своих собственных чувствах: «<…> он не был ответствен перед чувствами, и к числу его принципов относилось следующее — он отвергал самообольщение, как именовал он начинающуюся любовь, отвергал самокопание» (194: 5–3). Если это принципы мировоззрения, то, разумеется, оно отмечено чертами известного реализма — реализма, в основе которого лежит эго изм: я живу так, как мне удобнее. Это же мировоззрение обосновывает и свой принцип естественности:
«Ведь мир страдает только от тех противоречий, в которые ставим мы самих себя в своих отношениях с ним; если бы мы всегда следовали природе и давали себя другим такими, какими нам надо, то мы могли бы составить какое-то отдаленное представление о том, что значит быть властелином мира» (199: 4–8). Естественность, так сказать, открывает путь к власти над миром, и сказано это именно в ту эпоху, которая породила и «Единственного» Макса Штирнера, и теорию «разумного эгоизма [15] .
[15]
Gutzkow K. Wally, die Zweiflerin. Mannheim, 1835; Gutzkow K. Werke. Bd, 4. — 2-я редакция 1851 г. См. также: Gutikow K. Wally, die Zweiflerin / Studienausgabe und Dokumente zum zeitgen"ossischen Literaturstreit/Hrsg. von G"unter Heintz. Stuttgart, 1983. (Univ. Bibi. 9904).
Герта же ставит во главу угла истину и объявляет себя поклонницей «культа истины» — «которому мы, к сожалению, приносим меньше жертв, нежели мелочной, мучительной и все подрывающей лжи света» (206: 36–38). Благодаря «вдвойне демоническому Константину она вскарабкалась на головокружительные высоты» (208: 20–22), но она же и выдерживает свой характер: отношения этих двух несхожих натур, будто бы связанных общим мировоззрением, подходят к концу, когда Герта, анализируя свои чувства, замечает, «что любит в Константине только его рассудок» (248: 36) и что скрывает от него «состояние своего сердца», — «она, никогда не обходившая стороною истину, она, Герта Вингольф, лицемерила» (250: 5, 8–9).