Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Герта — в отличие от светского эгоиста — идет своим путем «образовательного педантизма». Константин стал «находить ее нестерпимо педантичной — комической в ее рвении самообразовываться» (242: 15–17). Во всем «она стремится исследовать конечные основания» (241: 16); ее планы «самообразования простирались до бескрайности» (236: 17).

После длительной экспозиции тех отношений, какими сложились они в рассказе поначалу, начинает обнаруживаться тот, собственно, чисто психологический процесс, который глубоко переделывает каждое из действующих лиц. Он, этот процесс, и сам феномен нигилизма преобразует в нечто психологическое. Герта в конце концов отшатывается от нигилизма, так как в семье Ульрихсов обнаруживает его в жизненно-практическом — обостренном и почти пародийном виде. Однако если нигилизм можно наблюдать в самой атмосфере семейства, то он вроде бы уже и не должен был бы иметь что-либо общее с мировоззрением, с реализмом, естественностью и эгоизмом как принципами. Это другая, как бы антропологическая, заложенная в человеческой натуре как ее возможность грань нигилизма. В семействе Ульрихсов Герта застает нечто подобное первобытной естественности отношений: «Кто приходил, был другом дома, его сердечно принимали, и он мог вести себя как хотел; но если

он не приходил, его не звали. Жизнь протекала радостно, пестро, возбужденно. Что признавалось тут остроумием, поэзией, глупостью, абсурдом, гнусностью, то считалось таковым и во всем городке. Они были боги земли — дух они объявляли фосфором, романтизм —' чушью, свободу воли — детской побасенкой, и титанический взлет заключался в их словах: надо бы, чтобы каждый всецело был сам собою, и поступать следует согласно своей природе. Такие положения можно было разуметь и расширительно: все наши идеи — абдоминальные рефлексы, каковые в виде дагерротипов постепенно отпечатляются в нашем мозгу и наконец откладываются в виде нашей традиционной бессмыслицы — в форме морали, религии, философии» (208: 33 — 239: 4), — вот и начатки материалис-тически-естественнонэ/чного нигилизма, но только у Гуцкова они выведены не из культурной истории, а только как бы из психологической атмосферы одного дома, одного семейства, и Гуцков явно не чувствует тут никакой более глубокой общей тенденции. Итак, морадь, религия, философия — все это в конечном итоге произведено животной природой человека, и все это есть бессмыслица, — салонный нигилизм Константина Ульрихса, можно думать, только потому не обязан формулировать какие-либо общие принципы, что они служат для него самой первоначальной подкладкой жизни — это его домашние принципы, невесть откуда свалившиеся на умное и ученое семейство.

Герта начинает испытывать испуг перед этим «хаосом» (239: 24) и таким «идеалом свободного самоопределения», «ничем не сковываемого существования согласно естественным условиям»; она увидела тут «мир без предрассудков — тот, о каком она так часто говорила с отцом и со

CBoe"a молодой матерью* (240: 12–13); сама себе она стала представляться «тяжелой и свинцовой пред такой легкокрылостью и подвижностью» (240: 12–13). В отличие от Герты, Фрида, воплощение Поэзии, «не ищет последних оснований» (241: 18), «презирает музыку, потому что не училась ей» (242: 4–5), не любит танцевать, потому что танцует в жизни, а в танце лишена грациозности (242: 5–6); она судит о книге, прочитав в ней три страницы (242: 2).

Таким образом, центральная часть повествования отведена внутреннему, психологическому испытанию нигилизма; каждый персонаж из этого испытания выходит иным, переделанным, преображенным по мере своего намеченного характера. Этот процесс поверки привел и к открытию — почти не замеченному самим писателем — нового нигилизма естественнонаучного толка, — вот он уже сложился, но о перспективах такового Гуцков, можно предположить, почти не догадывался. Этот же процесс привел и к оформлению нового, вторичного, обобщенного нигилизма как своего рода общечеловеческой установки — того нигилизма, о которым пробовал что-то сказать защитник эксминистра и о котором удачнее сказал от своего имени писатель уже в начале третьей главы рассказа:

«Та эпоха, незадолго до февральских дней 1848 года, во многих отношениях была свободнее от предрассудков, чем наша теперешняя. В те времена думали лишь об идеальных переворотах. И лишь позднее, когда на опыте узнали, что революции совершаются не в лайковых перчатках, воцарилась господствующая ныне антипатия к любому дельному взгляду на жизнь и на мораль, антипатия, какой в прежние времена не знали даже и в кругах, крайне заинтересованных в сохранении существующих порядков» (203: 24–42).

Устанавливается жизненно-практический нигилизм, в котором все «мировоззренческое» теснейшим образом сплетается с психологическим, так что Гуцков, в сущности, не ошибался, а только путался, когда показывал нигилизм в его логике социальной и культурной истории, а одновременно и в некоторой психологической — «антропологической» — укорененности. Нигилизм на самом деле претерпевает тут невероятное углубление, ибо вместе со всем содержанием психологического, согласно логике самоистолкования культуры этого времени, переходит в личное владение конкретного внутреннего, как можно было бы сказать, — «нигилизм* является «изнутри» индивидуально-психологического, и он поэтому во всяком случае не обязан непременно теоретизировать, формулировать себя тезисно, сводиться к каким-либо принципам и т. д. Такой «нигилизм» встречается везде и всегда, и это своего рода историко-культурное «завоевание». Такой нигилизм, при попытке схватить его без искажения и перенапряженности, свелся бы к чему-то в роде «сомнительности всего идеального». Однако именно такая неопределенность как раз и совпадает с совершающимся общим «переворачиванием всех ценностей»: такой нигилизм можно было определить и как принципиальную «посюсторонность» взглядов и мыслей; человек достаточно уверенно вращается вокруг себя, согласно поразительно найденному точному слову, и он не спрашивает ни о чем «идеальном», хотя «идеальное» может без труда становиться элементом некоторой речевой конвенции. Такой жизненно-практический нигилизм есть нигилизм уже осуществившегося в принципе и пошедшего по накатанной дорожке самополагания: человек полагает себя как свой особый самодостаточный и само-замкнутый мир, а это в первую очередь значит, что он полагает себя как внутренний душевный, психологический мир, — которым он несомненно владеет как своим, и только своим. Так это для той эпохи и на языке ее самоистолкования.

Такой усвоенный внутрь нигилизм дает в литературе возможность бесконечного разнообразия разного рода человеческих образов и характеров, погруженных в свою самотождественость, совпадающих с самими собою, при всех мыслимых и немыслимых внутренних противоречиях (это тогда уже противоречия «мира» — внутреннего мира личности), являющих свою самодостаточность и самозавершенность, в этом смысле цельных и следующих своему закону, а при этом столь же естественно вписанных в мир человеческих отношений. Этот последний, мир человеческих отношений, мир собственно реальный, исчерпывает собою все, что дано человеку.

Ясно, что такая реальность и такое разумение человеческой личности соответствует реализму середины XIX века, который утверждает

такой образ действительности и строится только на его основе, — этот реализм тем скорее осуществляется в национальных литературах, чем меньше связывает ее язык традиции, чем меньшим авторитетом он пользуется. Следует обратить внимание на то, что бесконечные разговоры в русской литературе 1820—1830-х годов о том, что у нас нет литературы и что она, как выразился Надеждин, «вдовствует», — в более слабой форме тот же мотив прозвучал в немецкой литературе того же времени, — был показателем глубоко прискорбного и, конечно, вполне непоправимого разрыва культуры с своим прошлым; вдруг оказалось, что язык своей же традиции культуру ничем не связывает и ни к чему не обязывает; культура и первым делом литература оказались как бы вообще без языка, и уже одно это явилось неосознанно осуществляемым актом отказа от заданности идеального. Именно такой акт и обеспечил появление русского реализма с его бурным расцветом. В то же самое время мы можем наблюдать, в сколь неудобном, чрезвычайно дискомфортном, во всех отношениях двусмысленном положении находится такой немецкий писатель, как Карл Гуцков, — его положение между «временами» и между «языками», и отсюда вся проблематичность не находящего себя, своей самотождественности творчества.

Вернемся к нигилизму — он в своей вторичной жизненно-практической форме (укорененности внутри всегда своего психологического мира) не требует ничего кроме некоторой минимальной реалистичности взгляда на жизнь. Таковая и становится прежде всего типичной. Такую реалистичность литератору надо было осваивать. Так, самый симпатичный из всех «нигилистов», какие появляются в экспозиции рассказа Гуцкова — это Эберхард Отт. О нем говорится: «Он не был ни поэтом, ни мечтателем. Никогда не чувствовал он в себе влечения к идеальному взгляду на жизнь. Мечтал он всегда в сфере практического. Он видел всегда только мир обязанностей, забот, трудов, жертв. Он был совестлив в движении своей мысли» (233: 11–15). Можно быть уверенным, что даже сам Гуцков не заметил связи между такой позицией и новым (вторичным) нигилизмом: в общие и заранее всем заданные ценности уже не верят, и они в сущности не нужны, как только оказывается, что личность вполне владеет собой и своим, что она суверенна — теперь она вправе выносить свои решения, причем ее «совестливая мысль» может не иметь ничего общего с каким-либо пафосом отрицания, с имморализмом, с демонстративным попранием общепринятых норм, с чем-то показным и с чем-либо «собственно» негативным; негативность и «ниги-листичность» — это тут давно уже произведенные «акты», которые утратили какую-либо актуальность, а «посюсторонняя» личность порождена и уже «поставлена на себя». Значит, Ничто таких ценностей, которые вот сейчас и здесь отрицались бы, — для нее лишенное всякой актуальности и хорошо забытое прошлое. Теперь осталось только одно — отвечать за себя и выносить свои решения. Как беспринципность тотального и «равнодушного» отрицания, нигилизм для такого персонажа, как Эберхард Отт, вообще уже не существует. «Отрицание» же, как, скажем, выражение некоторой социально-критической позиции, для него возможно и всегда конкретно. В такой личности прежний нигилизм совершенно расточился, а новый, вторичный, отразился в практичности интересов. Все положительные качества такой личности — это исключительно ее качества, и на той же почве может существовать личность с совершенно иными качествами, равным образом возросшими на до конца взятом «внутрь» нигилизме.

Очень любопытно в рассказе Гуцкова то, что в его (основательно проваленной) сцене суда и для обвинителя, и для ответчика Бог выступает не как, собственно, то, во что они веруют, но как имя для того непонятного, что совершается в истории как посюстороннем. «Бог потряс самые основания исторической жизни и самый мозг наших костей» (прокурор — 265: 40–41); «Кто хранит затвор, кто отпирает и запирает его, как не божество <…>?» (Вингольф — 267: 13–14). Бог — это и отсылка к другому языку, и, „на новом языке, знак са'мого непонятного, и не более того. Третий же оратор, Отт, ссылается на внутреннюю «исчерпанность» (268: 23), или утомленность, как на фундамент того нигилизма, который выявляется уже через различные дифференциации новой общей — нигилистической в своей подоснове — позиции.

Короче говоря, Гуцков в своем рассказе сообщил много ясного и неясного о нигилизме, но все его повествование в целом — это беллетри-стически-публицистическое свидетельство современника о превращающемся нигилизме — о том, который на глазах своего наблюдателя обретает новую (обобщенную) сущность и вместе с тем уходит глубоко внутрь личностно-человеческого. Такие свидетельства, при всех их недочетах, — они никогда не бывают ведь всей правдой — на вес золота.

К сожалению, в некотором предварительном рассмотрении гуцков-ских «Нигилистов» пришлось отвлечься от фабулы повествования, от роли в ней символа «кольца», от связи фабулы и рассуждений, от соединения двух пластов повествования и т. п.

Надо заметить, что Гуцкову не пришлось пользоваться словами «нигилизм» и «нигилист* слишком часто, — весь его текст стоит под знаком «нигилизма» как анализируемого явления [21] .

Феномен нигилизма обрисован у Гуцкова весьма многогранно. Сейчас я перечислю некоторые из проявившихся у него смыслов нигилизма:

[21]

Остается указать места, где встречаются основные относящиеся сюда слова (почти все они приведены в тексте выше):

Нигилист — 261: 41; 264: 6; 268: 23; 269: 4, 18;

Нигилизм — 208: 26; 252: 23;

Ничто — 196: 15, 16;

Nichts der Welt — 271: 32,

К последнему примеру: Nichts der Welt — это найденный здесь термин, это — та «скука», «тоска», l’ennui, Langeweile, которая проходит через европейскую культуру с XVIII века и вот теперь позволяет назвать себя и так, такое «мировое ничто» есть сложение тоски-скуки с осознанием тщеты-суеты мира и весьма новым переживанием-рефлексией пустоты бытия — вот именно такое «ничто» и преследует хорошо устроившегося в жизни бывшего нигилиста Константина Ульрихса.

Поделиться:
Популярные книги

Последний Паладин

Саваровский Роман
1. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин

Идущий в тени 8

Амврелий Марк
8. Идущий в тени
Фантастика:
фэнтези
рпг
5.00
рейтинг книги
Идущий в тени 8

Все еще не Герой!. Том 2

Довыдовский Кирилл Сергеевич
2. Путешествие Героя
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
рпг
5.00
рейтинг книги
Все еще не Герой!. Том 2

Совпадений нет

Безрукова Елена
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.50
рейтинг книги
Совпадений нет

Муж на сдачу

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Муж на сдачу

На границе империй. Том 7. Часть 4

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 4

Довлатов. Сонный лекарь

Голд Джон
1. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь

СД. Восемнадцатый том. Часть 1

Клеванский Кирилл Сергеевич
31. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
6.93
рейтинг книги
СД. Восемнадцатый том. Часть 1

Темный Охотник

Розальев Андрей
1. КО: Темный охотник
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Охотник

Назад в СССР: 1985 Книга 3

Гаусс Максим
3. Спасти ЧАЭС
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.50
рейтинг книги
Назад в СССР: 1985 Книга 3

Целитель. Книга вторая

Первухин Андрей Евгеньевич
2. Целитель
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Целитель. Книга вторая

Сумеречный стрелок 8

Карелин Сергей Витальевич
8. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный стрелок 8

Огненный князь 3

Машуков Тимур
3. Багряный восход
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Огненный князь 3

Магия чистых душ

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.40
рейтинг книги
Магия чистых душ