Обречённая воля
Шрифт:
— Покоряли-то как? — спросил Окунь.
— Это долго говорить. В другой раз расскажу, как Ермак Кучумову орду обманул.
Разговоры зашли за полночь, и так сладко было потешить себя казацкому сердцу дорогой памятью о прошлом, что ни сон, ни дом не тянули из куреня. Хорошо было и Русиновым с ними, спокойно, надёжно. Под конец опять растрясли Ременникова:
— Расскажи, дядька Терентий, про крымские походы!
И снова надолго затихают в курене. Слово боятся проронить.
— …А как едем обратно, — заканчивал Ременников, — песни поём, кто живой остался. Дуван по сумам раздуваненный. Трясу
Ременников, должно быть, устал. Опустил голову. В свете сальной свечи белой изморозью вспыхнула, заиграла седина. По загорелой, коричневой шее протянулись упрямые складки. Вдруг вскинулся, стукнул ладонями по коленкам:
— Спрашиваю его, татарина того: чего, говорю, нашу веру не берёте? Принимайте, говорю! У нас-де везде церквы божии понастроены, да не какие-нибудь латынские, а от греков идут, иконы в тех церквах что райские сколки, а вы, говорю ему, татарину-то, на веник молитесь да на деревянный обрубок, что замест бога на кибитке болтается, ровно висельник. Чего, говорю, православную веру не примете, коли мы вас крестим, не брезгуем? А он мне бурчит: ваша, говорит, вера веселей. Можно бы принять-де вашу веру, ежели бы, говорит, попы ваши меньше вина пили, а казаки да украйных земель люди свиней бы всех вывели, зане от них дух чижелый!
…Просидели до петухов. На крыльцо вывалились вялой, полусонной толпой, когда над Бахмутом остро нарубленным серебром рассыпались уже начинающие бледнеть звёзды. Колючий дрожащий свет их наморгал к утру мороза, и снег, покрывший землю первопомольной пеленой, взвизгивал под подошвами казацких чириков. Слева нежданно сорвалась звезда и бесшумно завалилась в костлявую крону вербы за куренем Рябого.
— Звезда! — крикнул Окунь.
— Старики гутарили: упадёт звезда под утро — жди лихой годины, — заметил Шкворень.
— Не-ет, это к свадьбе! Кто первый увидал? Вокунь? Жениться тебе на беглянке, вот увидишь!
— Женится — пропал казак, — с затаённой завистью сказал Шкворень.
— Да, это верно, — согласился Ременников. — Ныне времена такие идут, что казак, как кулик на своём болоте, сидит. То ли дело раньше! Соберётся войско в круг. Побьём трухменками оземь. Накричимся. Пойдём по татарским улусам, а не то — на море, турок выводить. Кто жив оставался — на год, а то и на три дувана хватало. Жизнь… А ныне казацку землю, николи не делённую, расшагивают да растычивают царёвы слуги. Огородятся — не подходи!
— Стойте! — Шкворень схватился за трухменку. — Я запамятовал: слух идёт, будто царёв стольник внове прислан к нам!
— Откуда?
— Вестимо, из Москвы!
— Где он?
— В Изюме будто бы.
— Не войско ли собирает?
— Всё могёт быть… — набычился Шкворень. — Солеварни-то на ветер пущены.
— Не-е… Это беглых зреть идут! — предположил Ременников. Он постоял молча и первый заскрипел снежком к своему куреню.
С неба упала ещё звезда, но ей уже никто не обрадовался, даже Окунь.
5
В зиму ещё не верилось: мало ли было годов, когда на Покров надувало снега, а потом, глядишь, всё растаяло, растеклось и ушло по мелким степным речушкам, влилось в безымянные озерца. Так было и в тот год. Выпал снег, но по всему было видно, что это ещё не зима, — по сухости ещё не налившихся спорой осенней влагой балочных теклин, по смелости засидевшихся перелётных птиц. Но снег есть снег. Поныли порубленные стариковские кости — выпал снег, а если он выпал, надо собираться казаку по первопутку на зверя. Нет отраднее в лесу того времени, когда снег неглубок и лежит расстроченный свежими звериными следами. Тут не собака — человек понюхает и тот учует живую лапу зверя. В такое время не зевай, тогда с мясом будешь всю зиму, казак, ведь на царёво жалованье много мяса не напокупаешь у купцов. Весной, опять же, шкуры пойдут на царицынский, а не то на черкасский или воронежский торг. Там купит казак зипун новый, прихватит тихонько пороху, свинцу, а если денег много — пистолет или саблю, побалует детишек, коли есть они, сладкими марафетами. Не пропусти, казак, первопуток!
Кондратий Булавин недели три дожидал этого дня. Всю дождливую осень он не был с семьёй — бродил по Дикому полю, всё присматривал что-то. Ночевал в буераках с гулящими людьми, гутарил с калмыками, видался с атаманами терских станиц. Недель пять назад встретил в степи Голого. Тот вёл на север целую тучу беглых. Булавин насоветовал им до весны развалиться на толпы поменьше и податься на реку Хопёр, подальше от шляхов, в лес, дабы пересидеть там в земляных норах, а по весне рубить свои городки. Никита Голый увёл людей и вдруг снова объявился, уже в Трёхизбянской, у Булавинского дому. Выпятился во всю свою ростину на седле, шапка выше окошка.
— Эй! Православные! Кондрат, волк тебя заешь!
Булавин был на конюшне, лошадь досматривал. Вышел на баз.
— А! Здорово ночевал, атаман!
— Слава богу, Микита. Ты чего объявился?
— Али не рад?
— Как не порадеть доброму казаку. Ставь коня, заходи в избу, нас всё равно много.
— Да не до гостеваний сейчас, — вздохнул Голый, но спешился. Оглядел пустынный баз, освежённый первым снегом, но всё же оттянул хозяина подальше от избы. — А хороша пороша!
— Дело молви! — крепко пробасил Булавин.
— Дело не ворона: не каркнет, а скажется…
— Всяко дело толком красно, — как бы возразил Булавин и прищурился. — А у тебя ныне глаза не речисты. Молви!
— И рад бы красно молвить, да душа не велит… Ныне снег землю обелил, а на сердце мгла, Кондрат. А всё оттого, что внове нет спокою на Диком поле. Внове, слышно, заявились из Москвы гости незваные. Землю межевать прибыли. Всех нас — коренных казаков и беглых — всех в крепки бумаги пропишут, станут по головам считать, что горские князья баранов.
— Откуда вести?
— Из Воронежу с верфей человек бежал, он и сказывал, что-де прибыл на Воронеж зело большой боярин, едва не самому Апраксину ровня будет, ему-де, боярину, царь велику силу дал. Ему-де и беглых с Дону отпрядать велено.
— Нету такой силы! Нету, Микита! А где тот человек с верфей?
— Ушёл с Рябым на битюгские земли. Рябой скалился, что на тех землях превелико пашеничка родится, пошёл молотить… — Голый спрятал в прищуре смех, кивнул на снег: — Самое время молотить!