Обречённая воля
Шрифт:
— Ну?
— Давай деньги! А через месяц, пока ты дело государево мытаришь, придёт ответ с позволеньем государевым. Сведём некрещёного в церковь, а не то и дома окрестим.
— А он согласен продать?
— Согласен.
— Сколько?
Колычев прищурился, неторопливо готовя ответ.
— Полторы тыщи десятин! Все земли хороши, сам видел. Леса и поля. Земля густа, лежит та земля к восходу от Дона.
У Горчакова ёкнуло от неожиданности сердце. Губы пересохли и язык прилип к нёбу.
— А цена? — прошептал он.
— Я дал ему две пары красных онуч, новых, задатку ради, а деньги сам заплатишь, когда бумагу выправим, после крещенья.
— А сколько? — он прикинул, сколько тысяч может собрать.
— Денег-то? Да рублей семьдесят.
— Это для задатку?
— Задатку дал — онучи!
— Семьдесят рублей — вся плата?
— По тутошним ценам — вся.
Горчаков ел глазами воеводу: ему и верилось и не верилось.
— Ужель куплю? Ужель манна с неба? — проговорил он бесконтрольно, но опыт жизни тотчас подсказал ему: не показывай радость, а то запросит торговый сводник больше.
— Дабы всё было пристойно закону, пошлину заплатишь по новоуказанной статье.
— Да что пошлина! — отмахнулся Горчаков, глядя куда-то в стену и будто выскабливая с неё прилипшую мысль, вдруг забеспокоившую его. Выскоблил:
— А чего ты не присовокупишь те земли себе? — спросил он настороженно.
— Мне больше нельзя, — коротко и убедительно ответил воевода. Он распахнул двери и крикнул что-то не по-русски. В той половине дома смолк говор. Там зашикали. Замелькали чьи-то лица. — Иди сюда, Оргей! Иди, иди смелей!
В горницу осторожно, будто подкрадывался, вошёл сухощавый, согнутый подобострастием человек. Из-за пазухи расшитого узорами кафтана торчала богатая шапка. Смуглое, с мелкими чертами, лицо тянуло настороженную улыбку. В полупьяных глазах не было страха, но спина гнулась перед русским начальником.
— Эй! Пива сюда! А ты садись! — хлопнул он инородца по спине.
Та же красивая ясырка внесла кувшин с пивом и братины.
Колычев сел за стол, налил пива, спросил:
— Ты ездил ныне по Дикому полю?
— Езд! — кивнул мордвин.
— Не был, часом, в Донецком городке?
Мордвин яростно мотнул головой из стороны в сторону — не был — и клятвенно затвердил:
— Не былла! Не былла! — он схватил руку Колычева, прижал её к своей груди и уже истерично завизжал: — Не былла! Не былла!
— Да ладно! Ладно тебе! Я так спросил… — покосился он на князя и пояснил: — Брат там у меня двоеродный. В атаманах сидит…
— Не былла!
— Ну, хватит! Пей вот пиво! — он подвинул братину, отвернулся, растирая от усталости лоб ладонями, выжидая, когда инородец выпьет.
— Каррош пывва! — выдохнул тот, скаля в улыбке белый серпик мелких зубов.
— А скажи мне: покупают у вас там землю бояре или русские помещики?
— У! Резан пископ Ена многа купал!
Колычев тихо и торопливо пояснил:
— Иона, хитрец, рязанский епископ, много скупил ныне, да и в те года ухватил клин. — Он повернулся к Оргею: — Ну а уговор наш помнишь? Помнишь, утром с тобой говорил я?
— Помну!
— Тогда вот тебе бумага! — Колычев достал и положил лежавший на конторке лист челобитной и второй — лист торговой сделки, которую они с Горчаковым приготовили заранее. — А вот тебе перо… Бери! И ставь свой росчерк. Ты чего сопишь? У тебя не сап ли?
Колычев отстранился, нахмурясь и рассматривая Оргея со стороны. По лицу прошла гримаса отвращения к гнилой болезни, но по всему было видно, что Оргей чист. Сопел он от выпитого в той половине вина и пива.
— Пиши!
Оргей послушно взял перо левой рукой, переложил его в правую и налёг грудью на стол. Колычев выдернул у него перо, обмакнул в чернила на дубовой конторке и снова подал — прямо в правую руку:
— Вот тут пиши! Вот! — Он затаил дыханье и не шевельнулся, пока Оргей не подписал оба листа. — Во! Орёл!
Бумаги Колычев тотчас забрал, помахал ими в воздухе и убрал в конверт. Дьяк смотрел на него, понимая, что эти бумаги ему ещё предстоит выкупать.
— Землю продашь вот ему! — указал он на Горчакова. — Это большой боярин из Москвы!
Оргей заулыбался, прижимая пустую братину к груди.
Горчаков счёл нужным встать и налить ему пива собственноручно. Тот заулыбался ещё старательней, порываясь схватить руку дьяка, но воевода сказал:
— Он завтра придёт к тебе землю смотреть. Не бери с него много, бери столько, сколько мы записали в бумаге Онучи-то не завалились? Здесь?
— Здэс!
Оргей вытащил из-за пазухи свою шапку, а за ней потянул красный конец шерстяных онуч.
— Ну, ладно, ладно! Верю! Пей скорей да поезжай домой!
8
Уже за Смоленском Пётр почувствовал знакомую боль в пояснице. Он знал: эта боль нажита им на тех октябрьских ветрах, когда казнили стрельцов. От пояса к бедру тянется внутри какая-то адова верёвка, надорванная, болевая. Нога, проколотая на ходу этой болью, то и дело приволакивается, отстаёт. Порой, когда боль становилась особенно сильна, как это случалось на верфях, Петру казалось, что это наказанье божье за казни и за то, что он прогнал в те дни от кровавой плахи патриарха Адриана с иконой, но даже и тогда он готов был отдать ногу или руку, лишь бы не видеть ненавистные стрелецкие шапки, не слышать гнилостный запах изо рта старика Адриана. Теперь нет Адриана, нет патриарха на Руси, и незачем ему быть. Ладаном от врагов не отмашешься, не отдымишься, на нём раствор кирпичный не замесишь в нове городе Питербурхе.
За оконцами возка всё чаще распахивались леса, и среди полей кучнились деревни, мягко поблёскивая на солнышке поблёкшей соломой крыш. Небо поднялось синее, по нему неторопливо катились белыми комьями облака, похожие на пушечное повыстрелье. Вороньё подымалось с дороги и, постояв в воздухе, снова опускалось после царского поезда в поисках свежего навоза. Пётр узнавал места, определяя через отвлекающую боль, где едут и сколько ещё осталось до Москвы. Чем ближе поезд приближался к столице, тем менее ощущалась опасность со стороны Карла XII, рыщущего у границ России, но в то же время подымалась необоримая, ещё большая тревога перед обширным астраханским бунтом. Он знал, что весь юго-восток России оголён. Там нет никакой силы, способной подавить бунт Астрахани, поднявшейся за пресловутую старую веру, против брадобрития и немецкой одежды. Шереметев, снятый с Лифляндии, пошёл с войском по Волге, но уже из Казани просился в Москву. «Развояка…» — со стоном проворчал Пётр, поглаживая поясницу и ругаясь на дорогу, что снова растрясла и выхолодила его тело.