Обречённая воля
Шрифт:
— Отправь это в Москву! — не поворачиваясь, убитым голосом приказал Пётр Меншикову. — Отныне генерал-адмиралом станет Фёдор Матвеевич…
Головкин и Меншиков подошли к столу.
— Не умывался? Я сейчас! — встрепенулся Головкин.
— Полно, Гаврило Романович! Мне уж не двенадцать годов, ныне не потешные полки водить приходится, а тебе уже не пристало в постельничих ходить. — Пётр оторвал ладони от лица, глядел на приближённого с детства человека. — Отныне повелеваю тебе отправляться на Москву и ведать исправно Посольским приказом! Шафиров тебе во вспоможении будет.
— Пётр Алексеевич…
Пётр поднялся. Навис над ними.
— Отныне принуждён оторвать тебя от себя дела великого для! Отныне ты токмо останешься со мной, посмотрел на Меншикова. —
Он схватил со стола шляпу и торопливо вышел на двор, где ожидал лёгкий возок, отвёзший его в церковь. Дорогой он не видел летней красы города. Ни Днепр, засиневший в низине, под кручей берега, ни знаменитые холмы — колыбель Руси, ни золото куполов под ослепительным солнцем — ничто не могло вывести Петра из христиански умиротворённого, почти тоскливого расположения духа, что случалось с ним очень редко. Однако его раздумья о бренности бытия вытеснялись заботами, а колокольный звон уступал место грому пушек того грядущего сраженья, места и времени которого ещё никто в мире не знал, но ожиданьем которого жила Европа, Карл, Россия и Пётр. Из головы не выходили в эти последние дни секретные сведения, доставленные ему сюда, в Киев, и они, эти сведения о шведских войсках, сейчас снова всплывали в сознании:
«В Саксонии при Карлушке 24 тысячи с лишком конницы. Пехоты — 20 тысяч. В Лифляндии у Левенгаупта с 16 тысяч. В Финляндии у Любекера больше 14 тысяч ещё… Все откормлены, одеты, оружны и готовы пойти на зов этого смелого бродяги…»
…Толпа нищих расступилась под окриками, и Пётр, как по живому коридору, пахнущему кислятиной и паршой отрепьев, вошёл в блестящее лоно древнего собора. Там, в его битком набитой душной пещере, тотчас образовался коридор от входа до царских дверей. На клиросе уже пел хор, но в голове Петра вместе с тоскливыми мыслями о кончине Головина теснились расчёты и соотношения сил врага и его армии, и всякий раз, когда Пётр раскидывал в сознании эти силы — пехоту, артиллерию, драгунские полки, он постоянно учитывал армию Шереметева, двигавшуюся к западным границам после подавления астраханского бунта. Эта армия — казалось ему — как полк Боброка в Куликовской битве, оставалась его надеждой на дополнительный и, быть может, решающий удар…
— Мин херц! А мин херц! — услышал он знакомый шёпот Меншикова. Оглянулся — на светлейшем лица нет.
— Чего тебе? — буркнул Пётр, въедаясь в глаза светлейшего князя, будто ожидая весть о новой кончине близкого человека.
— Худые вести, мин херц…
Пётр резко повернулся, оттолкнул его и устремился к выходу. Меншиков ссутулился и, шевеля широкими, мужицкими лопатками под тонким сукном голубого мундира, спешил за ним. У дверей сначала обалдели, а затем песком рассыпались нищие.
— Говори! — обернулся Пётр, сжав губы так, что ямка на небритом подбородке побелела.
— Мин херц… — Меншиков настороженно обернулся, искоса глянул на царя. — Армия Шереметева… Прискакал гонец с письмом… Вся, как есть, на Дону…
— Что?! — рявкнул Пётр, откинув шляпу и обеими руками вцепившись в мундир князя, в его алую ленту. — Говори!
— …разбежалась…
2
Антип Русинов считал Бахмут потерянным раем, но, оставив курень Булавина в страхе перед Горчаковым, он ещё не знал, что как свет не без добрых людей, так и Дон не без милости. Промыкавшись зиму у староверов, по весне Антип вызнал: за Осиновской станицей строится беглыми людьми городок. Пошёл туда.
Новый городок рос на глазах. В считанные недели весны он так набух беглыми, что жители порешили по казацкому обычаю — на кругу — раздать и удлинить стены. Всего обнесли невысоким земляным валом и сосновым раскатом четверть ста саженей в ширину и около семидесяти в длину. Со стенами мучились долго, но строили с задумкой на будущих беглецов. С весны трудились на новом хуторе-городке одиннадцать семейных и человек тридцать одиноких, или, по-степному, — бурлаков, а в разгаре лета набежало ещё. Городок строился плотно, по-древнему, с узкими улочками, ведь каждая сажень огороженной земли ценилась во сто крат дороже, чем за стеной, в степном дармовом океане. Работа кипела так, будто городок вот-вот ждал нападенья неприятеля. Каждый беглый строил на свой манер. Крестьяне украйных земель делали стены из глины, смешанной с камышом. Люди с севера ставили деревянные высокие срубы с маленькими окошками. Воронежцы, тамбовцы, рязанцы строили всяк по-своему, но всё же с оглядкой на соседей: если нравилась чужая манера — брали лучшее себе.
Антип Русинов едва не угробил свою лошадёнку, пока возил лес на свой дом. На кругу кричали, чтобы не брать лес вокруг городка, вот и пришлось возить за десять вёрст. Построился Антип по-северному — высоко. Крышу крыл, глядя на соседа из-под Бела города, — камышом, но на князьке, на бревно-охлупень поставил деревянного крутошеего коня. Не удержался! Но как всякий хозяин, он мечтал о многих доделках. Хотелось ему и пол сделать из полубрёвен, но материал был ещё сырой, требовал усушки (для себя делал, не для кого-нибудь!), поэтому Антип поставил брёвна в тень для просушки. Потом, как только покрыл крышу, сразу принялся мастерить внутри лавки, стол, стольцы для будущих дорогих гостей. Марья и племянница Алёна с темна до темна крутились около и помогали как могли. В разгар сенокоса затихли топоры. За городком по привольным займищам запели косы. Встали вокруг высокими свежими курганами пахучие стога.
В тот вечер Антип отпустил с покоса жену и племянницу пораньше, а сам целиком взял вечернюю росу, последнюю — больше сена не требовалось. Он один медленно брёл к городишку, ещё не имевшему названья, и испытывал то редкое чувство восторга и тревоги, что неизменно сопутствует большому человеческому счастью. Этот последний поворот в его жизни, этот сказочный, выросший среди степного перелеска городок до сих пор всё ещё казался ему не настоящим, а приснившимся под конец тяжёлого, но обнадёживающего сна, какие снились ему где-то в бегах — в воронежских лесах или в степных балках по Северскому Донцу… Но городок этот был ныне наяву. Два его посада раскинулись по берегам речушки, протекавшей прямо вдоль городка (также было в Бахмуте), впадала та речушка под деревянную стену на заходе, а уходила под стену, прикрывавшую городок с восхода. Ни прибрежных верб, ни тополей, ни лип не тронули беглецы по берегам и вокруг селенья, верилось их растревоженным душам, что деревья укроют в смертный час, спасут…
«Надо бы колоколенку сделать у часовни, — думалось Антипу в тот вечер. — Не ровён час, нападёт какая нечисть, сразу-то и не оприметишь…»
В сумерках он зашёл к атаману, благо тот строился напротив, только стоило перейти мосток. Ещё на подходе к дому Василия Блинова — его-то и выкрикнули в атаманы — Антип услышал песню. С радостью подумал: «Ишь, распевают новгородцы-молодцы!»
Как у нас-то было в матушке каменной Москве, Что пымали доброго молодца безвинного, без поличного. Повели доброго молодца на бел горюч камень, И стали бить доброго молодца безвинного, без поличного. Стоит добрый молодец — сам не тряхнется, Его русы кудерюшки не ворохнутся, Только катятся у молодца горючи слёзы По его лицу по румяному.«Звонко сердце у Василия!» — вдруг открылось для Антипа. Он прошёл за дом, шурша щепой в заулке.
Василий Блинов был избран в атаманы единодушно. Этот немногословный новгородец, сумевший вывести из-под славного города всю семью — жену, трёх дочерей и сына, внушал беглому племени уваженье. Он как бы показывал своим примером, что тут можно жить всерьёз, семейно и совсем не обязательно до седых волос шляться в бурлаках.
За углом смолкла песня, и теперь расплёскивалось дребезжанье струн, неуверенное, как бег в потёмках, но вот Василий нащупал мелодию, взял увереннее. «Ивушку затренькал!» — сразу узнал Антип. Он вышел из-за угла.