Обречённая воля
Шрифт:
Тут мысли Булавина вернулись к собственной его судьбе. Он вспомнил, что дня через два его станут кричать на черкасском кругу в войсковые атаманы вместо Максимова. Никто из атаманского рода Булавиных не подымался так высоко. Ныне он атаман повстанцев. За ним идут десятки и десятки тысяч — больше, чем шло за Разиным, и для дела, начатого сейчас во имя воли, хватит ему власти, была бы удача да единство, но можно ли отринуть желание войскового круга? Надо ли? Другого крикнут — опять двоевластие… Он не опасался: знал, что его выкрикнут в войсковые, и заранее чувствовал, как что-то ершится в нём, заставляет выпрямиться в седле, выколёсывать грудь. Власть…
— Стенька!
— Вот я! — догнал, звякнул стременем о стремя Булавина.
— Стенька, чего мнишь: выкрикнут меня на кругу али не выкрикнут?
— Пусть только не выкрикнут! Тогда… В турка…
— Крикнут Зернщикова али Соколова…
— Тогда мы им языки по остену поприбиваем! Мы им, в турка мать, покажем! Тут Долгорукий жмёт, а они — раскол, да?
Довод с Долгоруким был весом. Булавин тотчас отринул в себе любованье войсковыми клейнотами и бунчуками — это мелькнуло лишь на минуту-другую — и углубился в раздумья о неотложных военных делах. Он вновь прикидывал, сколько у него сабель в Черкасском, сколько ещё ждать с верховых и понизовых станиц после вести о захвате казацкой столицы, и выходило немало. Можно брать Азов. Этот город-крепость сам по себе не беспокоил повстанцев, но, как нарыв на пальце не давал руке работать в полную силу, так и Азов не давал спокойно повернуться на север и идти против Долгорукого и его полковников. Там, на севере, стоит против царёвой армии неистовый Семён Драный. Стоит мужественно, толково, и только ему, Булавину, после каждого боя секретно доносит, как трудно сдерживать долгоруковскую силу. Вот уж и Хохлача, этого удачливого, неуловимого Хохлача, захватившего не один уезд, поднявшего всюду людей, тоже потрепали солдаты Бахметева на реке Курлаке. Но ничего. Скоро соединятся Сергей Беспалый и Микита Голый, направившийся с Рябым под Полатово. Скоро всколыхнёт Волгой Павлов…
— Стенька!
— Вот я, атаман!
— Чего отстаёшь? Ты знаешь, кто у Микиты Голого в полковниках ходит?
— А кто? — Стенька хлестнул арапником своего чёрного жеребца, и вороной мигом высадился на полкрупа вперёд булавинского.
— Ивашко Рябой, вот кто!
— О, Рябой бес! Ну да они друзяки, вестимо. И с Драным тоже — не-разлей-вода.
Степь, охваченная первой майской зеленью ещё не поднявшейся в рост, но уже загустевшей плотным подсадом травы, не качалась пока волнами травостоя, даже не шумела, не шоркала гомоном живности, а мудро приумолкла, выпестывая в тайнах гнёзд молодые жизни, чтобы под троицын день разразиться всей своей многоголосой обновлённой артелью.
— Добро ли, что вдвоём крянулись в степь? — озабоченно спросил Стенька.
Булавин не ответил. Он думал над письмом царю. Надо было отвести кровопролитие. Что стоит, — думалось атаману, — дал бы Пётр царь былую волю Дону. Казаки не оставят заботу государеву без ответа. Они, как повелось искони, пойдут служить ему и дальше. Разве мало казацких голов полегло под Азовом, в польском княжестве, за Терками, в Крыму, где-то под шведами, да и на самом Диком поле? Малую ли цену отдаёт казак за волю? Жизнь свою отдаёт.
— Ох и погреет нас солнышко красное! — громко говорил Стенька, не надеясь на ответ Булавина.
А солнце, и верно, палило всё сильней. Небо, синее и глубокое с утра, постепенно белело, будто выгорало на жаре, и чем сильней оно припекало, тем меньше признаков жизни выказывало травяное море. Видать, забрались в листья букашки и всякая мелочь, присели на гнёзда птицы, мелкое и крупное зверьё забилось в прохладу разнотравья. От этого омертвенья уходили со своих высоких постов ястреба, опускаясь под тень курганов, к криницам, где они чистили когти и клювы свои, сонно посматривая в дрожащее марево. Всё замирало. Наступал час глухой степи.
Булавин посмотрел на тяжёлый, шитый серебром кафтан своего есаула и пожалел казака. В лохмотьях да с крестом золотым на шее ему было, конечно, прохладней — крест пуп холодил, ветерок в дырах свистел, а теперь…
— Терпи, казак, атаманом будешь! — весело подмигнул Булавин и лишь поднял арапник, как лошадь его тотчас прибавила ходу, а потом и вовсе пошла намётом.
Они уходили от жары.
Казачья столица сдалась повстанцам первого мая. Шестого судила и казнила на черкасских буграх предателей, а девятого, оглушённая пальбой из пушек и мелкого ружья, праздновала выборы нового атамана Войска Донского — Кондратия Афанасьевича Булавина. На этот ответственный и торжественный день неожиданно прискакал Никита Голый со своими есаулами и полковником Рябым. Снова прискакал Семён Драный. Ему было не до гулянки. Он оставил полки наказному атаману и вот прибыл в Черкасск. Конечно, неплохо было и гульнуть разъединственный золотой денёк, но важней было посоветоваться с Булавиным, просить, пока не поздно, помощи. Бои с Долгоруким становились у него всё тяжелее.
И вот после выборов, ввечеру, Булавин принимал в просторном максимовском курене атаманов станичных, полковников, новую войсковую старшину и, конечно, односумов по белым походам — так уж повелось искони, что без пира не обходились выборы атаманов, а тем более — войсковых. Хотелось Булавину взглянуть на тех, кто вырвался прямо из горячей рубки, кто на рассвете ускачет снова к своим полкам, кто расскажет там о Черкасске…
К куреню шли уже в сумерках, шли прямо с майдана, ещё шумевшего, стрелявшего. Впереди всех горланил есаул Стенька — поторапливал гостей. Он покрикивал на всех, даже на тех, что были постарше, поименитей его, но знал есаул: его грубость сегодня уваженье.
— Эй, Некрасов! У порога посажу! За кривой стол! Шевелись! Полковнички, в турку вашу мать! Не паситесь атаманова куреня: в ём Долгорукого нету.
Булавина придержал у майдана Семён Драный — другое место в этот вечер трудно будет найти. Остановились и говорили о делах под Тором и Маяком. Прикидывали силы, возможные хитрости Шидловского, двигавшегося в урочище Вершины Айдарские. Решено было, что Булавин отдаёт половину своего небольшого войска в Черкасске Драному. Не было другого выхода.
— А как Азов? — обеспокоился Драный. Попробуем взять другой половиной, — угрюмо, со вздохом ответил Булавин. — Нам выдюжить надоть месяц-другой. Некрасов подымет Волгу. А возьмём Азов — все за нас подымутся! Азов — бельмо на глазу. Не все еще борзо тянутся ко мне, понеже чуют, что мы середь Азову и Воронежа, ровно кабыть середь двух дубин — не больно-то охота идтить к нам. А вот возьму Азов с Троецким, тогда и вольней будет. Волга, Дон, Терки — все пойдут ко мне силой великой, не такой, как сейчас. Запороги…
— Я непрестанно пишу в Запороги. Полторы тыщи прибыло оттуда. Ещё придут! — вставил Драный.
— Там Костка Гордеенко хвостом завертел, анчуткин рог! А вот вдарим по Долгорукому да возьмём Азов — все к нам повалят! Нам только месяц… Чего там такое?
В проулке к куреню Зернщикова, на другой стороне майдана, завязалась нехорошая драка — не пьяная, залихватская, в которой бьются, не зная зачем, а угрюмая, трезвая и потому немногословная. Булавин с Драным навалились на кучу казаков из сумрака. Раскидали тех, что были сверху. Подняли человека — липкую кровью рванину.